Там говорили страшные вещи. Смердящие сплетни, извлеченные из самых темных, затхлых черепов и гнилых потрохов, призванных заменить увядшие так наз. «сердца», воплощались и плотоядно набухали неопровержимой реальностью посреди водочек, закусочек, в атмосфере безнадежного, самоубийственного обжорства, пьянства и объебства, на фоне дурманящих, разлагающих все в бездумную мешанину звуков смертельно-клоачной, уже не привычно-бордельной музычки. «Большая пиздень» и «малый херок» не таясь выли в гиперсаксофоны, лабали на тремблях, кастангах, гаргантюопердах и дебило-цимбалах, скомбинированных с тройным органо-роялем (так наз. эксцитатором Вильямса). Темные силы, гнилостные социальные бактерии исподволь, коварно разлагали жизнь под видом физической крепости, добродушно-поверхностного честертоновского юморка и жизнерадостности. Итак: говорили, что Адам Тикондерога, старший брат Скампи, исчез из столичной тюрьмы. Его освободили трое бородачей в цилиндрах, предъявив фальшивый приказ. Однако похоже, что бумага была родом из недр квартирмейстерства армии. Тут, как всегда (зубоскалили немытые рыла), следствие с визгом боли отпрянуло — как волк от загривка пса с колючим ошейником. Кого-то потом били в каком-то сортире на задах одного дома, где некие люди устраивали садистские оргии с участием какой-то специальной, верно, из Берлина привезенной, машины. Кто-то с кем-то тайно дрался на дуэли (смельчаки поговаривали, что сам квартирмейстер), вследствие чего подполковник Габданк Абдыкевич-Абдыковский траванулся фимбином в компании со своей любовницей Нимфой Быдлярек из кабаре «Эйфорникон». Эти известия только что привезла ошалевшая от боли и тревоги княгиня. Единственным спасением было — напиться, закокаиниться, а потом вдрызг вылюбить этого ненаглядного щеночка, который сейчас — чужой, пьяный, гордый и понурый — сидел, провалившись в какие-то неведомые мысли, хотя она была прямо тут, рядышком — такая близкая, добрая, любящая и несчастная. Бедняжка Адик, ее любимый «little chink»[160], как его называли дома. Перед рапортом он даже не смог к ней заехать, а потом эти «driani» его прикончили — (почти наверняка) — но кто? — никто не знал. «Хо-хо-хо — мы живем в опасные времена: тайной политики, «lettres de cachet»[161], тюремного беззакония, шапок-«невидимок» и ковров-«самолетов», — бормотали подозрительные субъекты». — Будто бы Тикондерога привез слишком лестные отзывы о китайцах. При таком настрое каким чудом Джевани, этот самый таинственный после Коцмолуховича человек на свете, разгуливал на свободе — то есть официально разъезжал в паланкине, окруженный пятьюдесятью преданнейшими (но кому?) копьеносцами, — было непостижимо (...стижно?). Иные радикал-оптимисты радовались и пророчили чудеса: «Вот увидите — грядет новый ренессанс общественных нравов: les moeurs, vous savez[162], изменятся радикально. Накануне великих перемен человечество всегда отступало для разбега», — болтали эти обормоты, песья ихняя кровь. А между прочим, — говорили отравленные ядом пасквилянты и сплетники, — никто не знал, когда пробьет его последний день и час. Уже к бульону лучший друг мог поднести в пирожке цианистый калий, а до конца обеда еще столько блюд — столько возможностей перенестись на «косматое лоно Абрамчика». Званые обжираловки превратились в моральную пытку, как у Борджиа, ибо несколько политических смертей действительно констатировали после каких-то официальных пережоров. Несомненно, это были просто последствия переедания, пьянства или — скорее всего — отравления наркотиками высшего ряда, которые буквально вагонами доставлялись из Германии, но в атмосфере всеобщего неведения люди все объясняли самым зловещим образом, усиливая панику до б л е д н о - з е л е н о г о у ж а с а. Панику, но перед чем? Перед НЕВЕДОМЫМ у власти — впервые в истории, и это ничего общего не имело с нарочитой о ф и ц и а л ь н о й таинственностью прежних властителей (которые происходили прямиком от богов). Нынешних-то хозяев можно было видеть почти ежедневно в тривиальнейших обстоятельствах — за «работой», за креветками или артишоками, а то и за обычной морковкой, они были одеты в стандартные костюмы и фраки, с ними можно было потрепаться о том о сем, хоть о «бабенках», как любил писать Стефан Кеджинский, с ними можно было назюзюкаться, выпить на брудершафт, можно было поцеловать их в зад, обругать — и ничего, и ничего, НИЧЕГО. Не известно только, кто они такие au fond. «Кто они au fond? — вот тут они и сами не знают» — (ударение на «ют») — пели людишки, бледнея. Тень квартирмейстерской тайны падала и на них. Они фосфорически, как призраки, светились его тайной, хотя якобы принадлежали к Синдикату Национального Спасения. Сами по себе они были вроде бы обычными «государственными пешками», отлично сконструированными машинками. Но этот «демон» (для толпы) наполнял их избытком своего фарша, начинял, как пирожки, и запускал в чудовищный танец перед ошалевшей от противоречивых чувств чернью... «К т о б ы л о п р а в и т е л ь с т в о?» — такой вопрос был слышен отовсюду — грамматически странный, зато логичный. Говорили о тайных совещаниях Коцмолуховича с Джевани в четыре часа утра в черном кабинете; говорили (под диваном, накокаинившись, на ухо), что Джевани — действительный тайный посол Объединенного Востока и что если молодой Тикондерога рассказывал чудеса о совершенстве внутренней организации Страны Чинков, то он же категорически не рекомендовал в Польше подражать этой системе, не подходящей для белой расы, и столь же категорически умолял не доверяться неофициальным посланникам (щупальцам) Востока — миссионерам усыпляющей разум религии Мурти Бинга. Он выступал за героическую политику «передового бастиона» (так наз. «бастионизм») и канул, как пуля в трясину. Но ведь за ту же политику выступали все — все правительство — так в чем же дело? Кто были все эти господа: Циферблатович, Боредер, Колдрик, наконец? Мифические фигуры — однако кто-то за ними стоял, как стена. — «Но с какой целью, с какой целью?» — с ужасом шептала вся Польша, вся Речь уже Непосполитая. [Цель была сама в себе — накопились исторические последствия привычки сопротивляться лучшим в данную минуту идеям, люди задыхались от избытка сил, не умея запрячь их в серую будничную работу, — а остальное случайность: и то, что везде был коммунизм, и то, что китайцы наступали, и то, что человечество решило наконец покончить с демократической ложью, и так далее, и так далее.] Казалось, коэффициент призрачности любого персонажа прямо пропорционален высоте занимаемого им поста. Но даже противники нынешнего курса понимали, что «бастионизм» с опорой на фантомы в правительстве — единственный курс, благодаря которому вообще можно выжить на поздней стадии общества на этой планете. Номинально у власти был Синдикат, но некоторые утверждали, что прав психиатр Бехметьев, по словам которого, «proischodił process psiewdomorfozy», и на самом деле посты заняты вовсе не членами Синдиката, а подставными лицами. Средь бела дня на обычной поганой столичной улице настигало ощущение, что вокруг странный сон; расшатанное чувство времени и противоречия на каждом шагу были причиной того, что и самые нормальные люди стремились поскорей отделаться от реальности — так избавляются от привычных элементов жизни перед крупной катастрофой. Только тут через вентили страха испарялось самое существенное духовное содержание — точно миндаль из скорлупок, «выскальзывала» самая суть личностей, порой еще вчера великолепных. Зато внутренняя жизнь, безусловно, была более разнообразна, чем даже в первой половине XX века. Процесс начался недавно, но нарастал с безумной скоростью. Но кто был пружиной всего этого — не знал никто. Ведь квартирмейстер был занят только армией, у него не могло быть времени на такие игры, как создание атмосферы, — от него чего-то ждали, хоть и не верили, что он уже приступил к делу. Скоро оказалось, что все совершенно иначе. Понемногу складывалось новое тайное правительство под маской нынешнего, а пресса Синдиката (впрочем, кроме нее никакой другой почти и не было) внушала всем, что о смене кабинета не может быть и речи, что все в идеальном поряд
161
Писем с печатью [королевских указов об изгнании или заточении без суда и следствия]