— Ясновельможный пан изволили отдать концы сегодня в шесть часов, — шепнул ему на ухо лакей, снимая с него заснеженный кожух. (Это был Джо, старый хрыч, которого ценили за оригинальность высказываний.) (Однако на этот раз он пересолил.)
— Замолчи, Джо, — крикнул молодой барин и оттолкнул «дрожащие сморщенные лапки верного слуги». В первый момент Зипек не понял истинного значения только что услышанных слов. Несмотря на предчувствия и полное сознание. Ничего странного — первая в жизни плохая новость. И все же: словно тяжелый снаряд разорвался в молодом, еще ликующем теле. «Что я делал в шесть часов?! Ага, как раз тогда она показала мне позу с ногами! Какая гадость! И в то же время папа... В то же время», — упивался он этими словами, испытывая потребность бесконечно повторять их. «Узнанная» теперь смерть отца ретроспективно усилила и без того убийственное наслаждение от прикосновения к тем ногам, неумолимо прекрасным и непристойным, раскинутым целых четыре часа — одновременность смерти и любви была не актуальной, а представляемой, надуманной, абстрактной. Если бы Зипек мог прочитать трактат одного сицилийского князя, члена новой мафии под названием «Gli piccoli sadismi»[46], многое бы для него прояснилось. Хотя никакая механико-психологическая теория не в состоянии постичь специфическую сущность этого явления. Эта сущность связана не столько с сохранением вида, сколько с фундаментальной вещью: разделением бытия на множество индивидов, каждый из которых чувствует себя единственным «я», единственным в вечности, именно таким, а не другим, хотя теоретически возможно быть и кем-нибудь другим. Комбинация полупроизвольных данных и случайности их развития привела к тому, что именно индивидуум должен и может сказать о себе «я» (в случае недоразвитости — потенциально). И пусть хоть тысяча Джеймсов повесится на собственных мозгах, эта проблема будет вечной, а неприятие непосредственно данного единства личности приводит к созданию, возможно, изощренной, но излишней и искусственной конструкции понятий, которая никак не объясняет существа вопроса. Хватит.
Генезип, как автомат, бродил по пустым комнатам и наконец наткнулся на мать. Она была спокойна. Лет пятнадцать тому назад она, наверное, скрытно радовалась бы смерти мужа. Ведь он наглухо закупорил ее, замуровал своими принципами и жесткостью, словно похоронил заживо. Сейчас она жалела его, несмотря на пытку совместного с ним существования, — преодолев центробежную силу, толкавшую ее к жизни, она давно от всего отказалась и во второй раз, уже по-другому, привязалась к жизнелюбивому пивовару, который был гораздо старше, чем она. Его смерть пришла преждевременно, оставив ее беззащитной перед жизнью и одиночеством и свалив на ее витающую в мистическом тумане слабую головку страшную тяжесть ответственности за любимого сынка, которого разрывала (это бросалось в глаза) непонятная ей ныне ненасытимость жизнью. А ведь это ее единственная опора — долг опекать его вкупе с привязанностью к нему возвышали предмет ее забот над нею самой, тем самым придавая ей спасительные силы. Она обняла Зипека и впервые после катастрофы разрыдалась, рыдания исходили из глубин, где, казалось, хранился запас залежавшихся слез. До сих пор (с шести часов) она только иногда коротко, отрывисто, без слез всхлипывала. Генезип хотел, но не мог заплакать — он был сухим, как щепка для растопки, холодным и равнодушным. Дно его души было растрескавшимся, ему хотелось отдохнуть, а тут такая неприятная история и масса новых проблем. Он еще не осознавал несчастья — и было ли оно вообще для него несчастьем? Вместе с «ожиданием боли» в потаенных уголках его души светился маленький лукавый лучик огромного удовлетворения. Что-то менялось в самой основе, что-то наконец происходило. Со времени полученного известия жизнь представлялась таящей в себе новые, чертовски интересные неожиданности. А было уже так нудно (этот шельмец недооценивал того, что происходит, из-за своего временного пресыщения), несмотря на все эротические аферы и относительно новую, но не первостепенную проблему: любил ли он княгиню или только хотел ее? Эта проблема соотносилась с неосознанной «Mutterprobleme»[47]: любил ли он мать ради нее самой или просто эгоистически привык к ней. Он проснулся, неизвестно уже в который раз. Но только теперь жизнь в самом деле ворвалась в стоячее болото его души, словно табун коней в пруд. Последняя маска сорвана — придется с этим считаться.