Выбрать главу

Зипеку вспомнилось то, что однажды ему сказала княгиня о Путрициде, — вспомнилось, черт возьми, в довершение зла. Она говорила это несколько раз, разжигая в нем низменную, мрачную, истекающую кровавой жестокостью страсть. Говорила с миной хитренькой девочки перед «этим» или в моменты наивысшего экстаза, когда оба они, преодолев зловещую пропасть неудовлетворенности, умирали от насыщения разбушевавшихся страстей. Она говорила так: «Подумай, если бы он мог нас видеть в эту минуту!..» Только и всего. Но это было словно удар раскаленным прутом. Блаженство выплескивалось «за борта», как говорила княгиня, дьявольская разнузданность доходила, до полного всеизничтожения. Теперь ему припомнилась такая минута, и бесы словно окружили его со всех сторон. Он оказался как бы внутри липкого, гложущего, лижущего пламени материализовавшейся похоти. Он встал и зашатался — мышцы и связки словно порвались, а кости сделались гуттаперчевыми. И всему виной тот, который играет, который создал в нем своей музыкой этот животный трагизм, тот самый, о котором... и с которым когда-то... Ну нет! Вот бы сейчас ее — это было б великое дело, а после можно больше и не жить! Но как раз сейчас Тольдек что-то шептал на ухо Ирине Всеволодовне, погрузив свою благонравную рожу мидовского олуха в буйную массу ее рыжих локонов. Эта мука, казалось, продолжается вечно. Мир болезненно разбухал во времени и пространстве, как в опиумных кошмарах де Квинси, и в то же время съеживался до одной малюсенькой и противной в сущности вещи, до пункта наибольшего мужского унижения, до пункта, принадлежащего именно этой, а не другой твари. Княгиня видела все, и неистовое торжество (истинно женское, связанное с доведением некой «особи» до такого состояния, что та становится одним большим фаллосом, безо всяких мыслей и чувств) искривило полукружие ее губ в усмешку, способную привести в безумие высохшую колоду. В конце концов, по истечении неопределенного времени, заполненного черт знает чем (eine lockere Masse zusammenhangloser Empfindungen ohne «Gestaltqualität»[72]), все «аутсайдеры» удалились и они остались втроем: Она, Зипек и Тольдек. [«Il fornicatore»[73] (Д’Аннунцио) злился на нее за то, что она оставила на ужин ненавистного ему кузена.] Он мрачно молчал, постоянно испытывая невыносимо унизительные уколы желания, уже не прикрытые никаким метафизическим флером. Исчез обаятельный подросток с интересными проблемами, его волновавшими, слабовольный субъект в нем был всосан, абсорбирован, втянут, поглощен единственной интересовавшей его сейчас вещью. За столом сидел обыкновенный «excremental fellow»[74], жаждущий любой ценой блудить, и ничего больше. Он много пил, но алкоголь скатывался по его мозгу, как по непромокаемой ткани. Он представлял себе, как совсем скоро будет насыщаться этим мерзким телом (мысль о нем была в тысячу раз интенсивнее, чем о самом себе), а потом забудет обо всем и вернется в свой «любимый» мир, сейчас такой чуждый и непонятный. В нем не осталось ничего от редких минут «детской» любви к ней. Он ненавидел эту бабу, как никого ранее. Невысказанные слова, застрявшие где-то в гортани или даже в сердце, душили, отравляли, жалили изнутри — он онемел от ярости, спекшейся в ядовитую пилюлю с животным желанием невыразимых словом действий. Но предвосхищение возможного (на самом деле невозможного) наслаждения в сочетании с неизвестным ему до сих пор состоянием сексуальной ревности придавало ему сил, позволяло выстоять. «Это будет нечто абсолютно безумное», — думал он не словами, а образами, налитыми соками и кровью. Теперь он позволит себе все, он покажет ей, на что способен. А сам по себе он был ничто — «княгиня Сперми» (как ее называли) обратила его в одно огромное, нескончаемое, жаждущее, разъяренное до бешенства скотство, в бесформенный клубок тысяч сплетенных между собой безымянных, одиноких, страдающих монстров. Но вопреки его ожиданиям бессовестная самка не распрощалась с проклятым пижоном (горе, огромное горе!). Все трое перешли в спальню, в эту камеру пыток, миновав по пути три более скромно выглядевших будуарчика, которые показались Генезипу уютными гаванями, к которым он бы с удовольствием «причалил» — поговорил бы с ней наедине, искренне, как с родной матерью или даже теткой, а затем сделал свое дело, как всегда. Бедняга чувствовал свою униженность и унизительность ситуации. Он презирал себя и не находил в себе сил отбросить это презрение. В тот момент он страдал за всех мужчин мира, унижаемых (даже в случае успеха — и это самое скверное) этими бестиями, которые умеют себя вести в любой, самой невероятной комбинации событий — в них нет фальши.

вернуться

72

Рыхлая масса смешанных ощущений, лишённых «формального качества» (нем.).

вернуться

73

«Блудодей» (ит.).

вернуться

74

«Экскрементальный тип» (англ.).