Выбрать главу

О, сколько милых ласк потеряно напрасно!..

Девушка с густыми черными бровями, продолговатым "вдумчивым лицом, подперши локтем голову, внимательно смотрит в книгу, лежащую перед ней на окошке; страницы перевертываются быстро, и не одна из них смочена слезами красавицы. Как приятно подсмотреть, что читает она!.. Мальчик перевесился через окошко и готов выпасть; грубая, неопрятная рука схватывает его за ногу и уносит в глубину комнаты; поднимается страшный вой… Старуха с огромным…

– - Ну уж будет, братец, пересчитывать сцены, которыми ты любовался. Нельзя ли поскорей к делу?

– - Сейчас, господа… Старуха с огромным совиным носом, черными усами и бакенбардами, с сухим, костлявым и желтым лицом, в раздранном рубище, сидит на ветхом треногом стуле и рычит, как корова, от горя и голода; девушка лет двадцати, также бедно и неопрятно одетая, но хорошенькая, очень хорошенькая, стоит перед ней на коленях, целует руки ее и нежным, дрожащим от слез и волнения голосом шепчет ей слова надежды и утешения…

Я невольно остановился перед кривым, полуразбитым окошком грязного деревянного домишка, где происходила сцена, о которой теперь говорю. Тут уже стояло несколько любопытных, привлеченных странностью зрелища. Они разговаривали между собою, смеялись, делали остроумные замечания, но никто не думал помочь несчастным… Такое равнодушие ужаснуло меня. Но я еще больше расчувствовался, когда старуха, вскочив с какою-то неестественною живостию, начала бить себя в грудь кулаками и кричать диким, нечеловеческим голосом.

– - Видно, кликуша! -- заметил один из зевак,

– - Кликуша! кликуша!

И толпа подступила к самому окошку. Я за нею…

Старуха продолжала кричать; девушка стояла на коленях и молилась; лицо ее выражало трогательную покорность провидению; из глаз ручьем лились слезы…

Я бросился в ворота и чрез минуту очутился в комнате.

– - Что здесь делается? -- спросил я.

– - Ах, помогите, помогите! -- сказала девушка изломанным русским языком, доказывавшим неруcское происхождение.-- Матушка моя умрет с голоду!

Девушка упала передо мной на колени.

– - Не унижайся, дочь моя! -- воскликнула старуха трагическим голосом по-немецки.-- Мы бедны, но мы должны беречь свою честь: она единственное наше сокровище!

– - Ах да! -- воскликнула девушка и, зарыдав, упала на грудь матери.-- Но вы, матушка, третий день ничего не кушали!..

У меня, господа, было всех-на-все пятнадцать рублей-до первого числа оставалось еще две недели; но если б я знал, что, отдав последние деньги, я должен буду умереть с голоду, я и тогда отдал бы их. Большого труда стоило мне оказать несчастным пособие: дочь -- туда и сюда, но мать -- гордая и честная немка, как я мысленно называл ее,-- рвала на себе волосы и называла меня оскорбителем своей чести. Я принужден был употребить хитрость и, положив деньги в карман, шепнул девушке, чтоб она последовала за мною.

– - Когда вам будет нужда опять,-- сказал я, отдавая ей деньги,-- приходите ко мне.

– - О благодетель наш! Вы спасли мою мать! -- воскликнула она с чувством глубокой благодарности.-- Небо заплатит вам!

Сказав адрес моей квартиры, я поспешил удалиться.

– - Всё это,-- заметил нетерпеливый драматург-водевилист,-- очень хорошо и доказывает твое великодушие, однако ж нисколько не относится к завтраку, о котором идет речь.

– - О, напротив, напротив! -- возразил сотрудник с большим жаром.-- Совершенно напротив.

– - Не мешайте ему продолжать,-- сказал издатель газеты, знаменитой замысловатостью эпиграфа,-- повесть его начинает меня интересовать.

– - Если он и врет, то врет очень складно! -- заметил Х.Х.Х.

– - Известно, как сочинитель,-- отвечал ему лунатик о громким хохотом.

Тишина восстановилась, и хозяин продолжал:

– - Заметьте, господа, одно обстоятельство: когда я выходил от несчастных, так нечаянно спасенных много, быть может, от голодной смерти, некоторые из зевак, бывших свидетелями этой сцены, громко хохотали и показывали нд меня пальцами, делая на мой счет какие-то замечания; один даже сказал так громко, что я мог слышать:

– - Надули голубчика!

Толпа отвечала ему хохотом… Всё это происходило назад тому месяца два. Поверите ли, господа, с тех пор до сегодняшнего дня Амалия (так звали девушку) не выходила у меня из головы. Каждый день я ходил мимо ее бедной квартиры, но ни разу не решился зайти, опасаясь оскорбить ее гордую и благородную мать. Зато Амалия ходила ко мне довольно часто…

– - У-гу!

– - О-го!

– - А-га!

– - Э-ге!

– - Ваши двусмысленные восклицания совсем неуместны: она приходила ко мне не более как на минуту, брала небольшую помощь, которую я мог уделять ей от своих скудных доходов, и уходила, оставляя в сердце моем неизгладимый след своей красоты. В одно из своих посещений она рассказала мне свою краткую и простую, но трогательную историю и тем еще более увеличила мое участие, которое -- вы догадываетесь -- скоро превратилось в любовь. Амалия -- ревельская урояеденка, год тому лишившаяся брата, который кормил ее с бедною матерью. Потеря сына заставила старуху и дочь ее переселиться в Петербург, где Амалия надеялась найти место гувернантки и в крайнем случае горничной, или, как говорится для большей важности в полицейских публикациях, камер-юнгферы. Но надежды, по обыкновению, не сбылись; мать захворала; дочь работала день и ночь, но трудов ее недоставало на удовлетворение нужд и прихотей больной, раздражительной матери; нищета постучалась в дверь бедных страда лиц, за нею голод…

– - А за голодом ты?

– - Да, я, господа. Если бы вы слышали, с каким чувством говорила бедная девушка о своих несчастиях, как просто и красноречиво высказывалась в каждом слове ее беспредельная любовь к матери, если б вы знали, с каким терпением переносила она все капризы, все прихоти гордой и своенравной старухи, наконец, если б вы видели слезы благодарности, катившиеся из глаз несчастной девушки на мои руки,-- уверяю вас, вы сделали бы то же, что сделал я: вы влюбились бы по уши! В последовавшее затем свидание мы объяснились. Не могу описать вам чувства, овладевшего мною, когда я услышал от нее робкоў слово взаимности. Признаюсь, до той поры мне никто не объяснялся в любви и преданности, кроме моего вечно пьяного человека, который имеет привычку изворачиваться таким образом, когда я ловлю его в воровстве медных денег, водки и сахару. Разумеется, я обезумел от радости -- не мог ни писать, ни думать, ни даже читать корректуры; целый день посвистывал, подпрыгивая в своей комнате на одной ножке, и не раз очень изрядно ушиб голову, потому что потолок, как видите, довольно низок. Но лишняя шишка на голове, господа, тут ничего не значит: она не может уменьшить того счастия, того внутреннего довольства и мира, которые приносит любовь,-- я был на седьмом небе…

– - Прекрасно, но будет уж о любви. Нельзя ли подвинуться к завтраку.

– - К завтраку, к завтраку!

– - Сейчас, господа! С каждым посещением я, как водится, открывал в ней новые совершенства. Не поверите, как несчастная любила свою мать! Иногда прибежит ко мне со слезами: "Матушка просит рейнвейну, рейнвейну!.. Если я скажу ей, что мы уже так бедны, что не в состоянии купить бутылку рейнвейну, она умрет с отчаяния!" В другой раз явится бледная, расстроенная, в обрывках того самого платья, в котором я увидел ее в первый раз. "Что же ты не одеваешься в свое новое платьице (я, господа, подарил ей прекрасное платье), которое так идет к тебе?" Она падает ко мне на грудь, плачет и признается робко и тихо, что продала его для удовлетворения какой-нибудь новой прихоти больной, выжившей из ума старуха. Какова девушка, господа?