— Выпьешь, Олег?
— Налей.
— Ну, за Степана…
— За Степана…
— Земля ему пухом…
— Пухом…
— На многое он мне здесь глаза открыл.
— Это он умел.
— Эх, Сарафаныч, Сарафаныч, золотой ты мужик был!
— Золотой…
— Ну, за него.
— За него…
— . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Строганину бери.
— Спасибо.
— Щуров-то все-таки остался на похороны.
— Я бы на твоем месте выгнал его отсюда!
— Прав нету.
— Ты же секретарь райкома!
— Ну и что?
— Дал команду в милицию — и дело с концом!
— Такие, как Щуров, милиции не боятся.
— Я бы его, паразита, к стенке поставил…
— Не поможет.
— Ведь он же мертвец, этот Щуров! Он же из любого дела душу вынет, а взамен опилки насыплет пополам со своими цифрами.
— Это еще полбеды.
— А вся беда?
— Он не подлец, Щуров. Это было бы слишком просто. И безопасно.
— А Степана нету…
— Он царедворец, этот Щуров. По нутру своему.
— Так какого же…
— Его живая жизнь не интересует. Она ему не по зубам. Его бумажная жизнь интересует — решения разные, приказы, телеграммы…
— Так какого же…
— Они бумажную жизнь вокруг себя строят, эти Щуровы. Видимость жизни, видимость работы, видимость борьбы. И не нарочно, не по злому умыслу. А потому, что ничего другого не знают и не умеют.
— Так какого же…
— И еще потому, что мы мало их за горло берем, мало их по мозгам бьем. А надо им спуску не давать, как Степан не давал. Он их и за горло, и по мозгам… Он их ненавидел! И бился с ними до конца, без пощады… Они бастионами себя окружили, башнями. Из телеграмм всяких, из копий. Они ими, как броней, защищены. Их голыми руками не возьмешь…
— Мрачную рисуешь картину.
— Ничего. Мы тоже не лыком шиты. Мы тоже кое-что умеем.
— А Степана нету…
— Степан своей смертью высветил Щурова. Как фарами в ночи. Из уютного уголка на всеобщее обозрение выставил. Теперь Щурову не так-то просто на белом свете будет жить…
— И за это надо было платить ценой целой человеческой жизни? Прекрасной человеческой жизни?
— Иногда, Олег, надо уметь и не жалеть себя.
— Даже в мирное время?
— И в мирное тоже.
— По-твоему, Степан сознательно пожертвовал собой?
— Нет, Сарафанов не жертва. Он факел из себя сделал. Одних ослепил, другим зрения прибавил.
— Щуров называл его «опасным человеком», «авантюристом»… И вот теперь нету «авантюриста» Сарафанова, а эта бумажная тварь, этот холуй живет себе…
— Авантюристом? Опасным человеком?.. Нет, авантюристом он не был, и опасным тоже. Он был острым человеком, Степан Сарафанов. Острым и резким! Он каждое положение любил до предельной остроты доводить. Чтобы людям беспокойно жилось, интересно. Он сам на пределе жил и других заставлял жить на пределе. Он людям вокруг себя стариться не давал. Он в каждую мелочь влезал, во все душу свою вкладывал… Да, он в своей бы кровати не умер, он из тех, кто грудью на амбразуры ложится…
— Жалко все-таки Степана.
— Конечно, жалко.
— Давай, Немчинов, налей еще. И выпьем за него…
— Золотой был мужик, Сарафаныч…
— Земля ему пухом…
— И память — навсегда.
— А про партию, помнишь, как он сказал, Немчинов-то? Мне с вами, говорит, не хотелось бы в одной партии… У-у, гад!
— Это я запомню.
— Ты, Щуров, не думай, что мне здесь легко было. Послал ты меня сюда — я поехал. А теперь что?
— Придумаем и теперь что-нибудь. Налей.
— Не пей больше, Щуров.
— Нет, сегодня я выпью… Повесят на меня Сарафанова в Москве. Вот увидишь, повесят.
— Не пей больше, Щуров…
— Зачем он к фонтану полез, зачем? Себя показать хотел перед мальчишкой перед этим, перед писателем…
— Псих он был — Сарафанов, вот и все.
— Он-то псих, а вот ты, Долженков, — ты бы к фонтану не полез.
— И ты бы не полез.
— Не полез. А почему?
— Кому умирать охота.
— А ему, думаешь, была охота?
— Показаться хотел. Сам же ты говорил…
— Врешь ты все, Долженков. Сволочь ты!.. И ничего я тебе не говорил!
— Ну, ты меня в моем доме не сволочи, а то…
— Что, что?
— Ничего.
— То-то! Налей-ка лучше.