Анна закрывает лицо руками, большими и узловатыми. Потом она тихо говорит:
— Веришь ли, девочка, я даже знаю одного товарища — Петерса, Карла, который от этого совсем помешался, Он выдержал в Вальдхайме десять лет, а теперь, почти тридцать лет спустя, воспоминания настигли его, и он не смог с ними справиться.
Я отхожу к окну.
— Анна, ты видела картины Ковальского?
— Нет, нацисты сожгли их. Одна называлась «Красноармеец с мечом». Ею Пауль особенно гордился. Он часто описывал ее мне. Уверял, что использовал семь оттенков белого цвета. И я ему верю: Ковальский был тонким наблюдателем. Но… картины сожгли, и он перестал писать. Вероятно, для него это был страшный шок.
Я говорю:
— Ребенком я часто сидела у Ковальского на коленях, и мы рассматривали репродукции. Однажды мать принесла мне две новые — Репина и Левитана. Он поправил композицию шариковой ручкой. Ковальский называл это «исправить рукой мастера».
Анна невольно улыбается:
— Да, он был немного самонадеян, наш Пауль. Говорят, когда Красная Армия ночью освободила Вальдхайм, он высунулся с нар и спросил: «Они уже узнавали обо мне?» Как будто русским больше делать было нечего в ту ночь… Ему сказали, что нет, и он снова заснул.
Я удивленно смотрю на Анну. Она замечает мой взгляд и быстро продолжает:
— Но старик был все же большая умница. Он очень много знал и умел работать. Его письменный стол всегда был завален книгами. И кресла и диван тоже. Чтобы сесть, надо было расчистить себе место. Однажды он мне сказал: «Привычка мыслить, Анни, вот что меня спасло. Если бы у меня не было духовных интересов, я бы не выдержал в одиночке».
Анна пристально смотрит на меня. Я говорю:
— Иногда мне кажется, что я очень вялая, несобранная. Словом, недостаточно организованная.
Анна задумывается. Через некоторое время она раздраженно отвечает:
— Вот и работай над собой!
Она осторожно опускается в кресло. Потом, уже мягче, говорит:
— Да нет, совсем уж идеальным Ковальский не был. Конечно, он много работал и не мог понять, как это люди вечером могут терять время у телевизора, зато сам приезжал в университет только к одиннадцати. Кстати, его жена тоже. Знаешь, мне как заведующей отделом кадров было страшно трудно.
Анна всхлипывает.
Я спрашиваю, запинаясь:
— А правда, Анна, что ты была влюблена в него?
Желто-карие глаза Анны сердито вспыхивают. Она грозит мне пальцем:
— Не суйся в мои дела!
Я прощаюсь и осторожно закрываю за собой дверь. Анна остается в комнате.
На обратном пути я вспоминаю, что у меня осталась книга Ковальского. Дома я подхожу к книжному шкафу, просматриваю ряды запыленных томов, пока не нахожу синий переплет книги «Наблюдатель слеп». Обложка глянцевая, темно-синяя, слегка помятая. Книга пахнет мазью от ревматизма. Только сейчас мне приходит в голову, что Ковальский был стариком. Поля пожелтевших страниц пестрят его заметками. Я читаю: «Нельзя наблюдать жизнь через стенки аквариума», «Сравни Маркс, т. 3, стр. 356». Возле репродукции картины XV века надпись: «Художник был атеистом? На лике Мадонны — след. Он положил кисть на сырые краски».
Я заворачиваю книгу в тонкую бумагу и иду к сыну Ковальского. Отдавать ее не хочется.
Такое впечатление, что Петер ждал меня. Его волосы всклокочены и падают на лоб. Лицо красное от недосыпа. В пепельнице на столе гора недокуренных сигарет. На клеенке в беспорядке лежат старые фотографии. Петер берет газету с некрологом и кладет ее на шкафчик, стоящий в нише за портьерой.
— Не могу больше смотреть на это… — Его лицо морщит усмешка, руки дрожат. — В прошлое воскресенье отец ждал меня, чтобы проститься. Когда я шел от него по мощеному больничному двору, у меня возникло странное чувство. И только вернулся домой, сразу звонок. О чем мы говорили в последний раз? О моем малыше, который пошел в первый класс. Ах да, еще, помню, отец приподнялся на подушке и говорит: «Слушай время от времени музыку, сынок, или смотри на картины. Не говори, что у тебя не хватает времени. Ты должен очень стараться не очерстветь на твоей работе». — Петер прерывается. — Знаете, я ведь офицер.
Он вскакивает и нервно ходит из угла в угол. Закуривает и тут же тушит сигарету.
Я спрашиваю:
— Что вы ценили в нем больше всего?
Ковальский молчит. Я жалею о своем вопросе. Он подходит к окну и опирается о подоконник. Потом внезапно поворачивается.
— Что мне в нем нравилось? Все. Но особенно, что он так уважал человеческий труд. Кое-кто считал его скупым. Но это неправда. — Петер подходит к шкафчику и выдвигает левый ящик. — Посмотрите, эти часы он носил до самой смерти. То и дело отдавал их в ремонт. Он говорил, что такое маленькое чудо нельзя просто взять и выбросить. Как сейчас вижу: отец вынимает стальное донышко часов и зачарованно смотрит на слаженную работу крошечных колесиков. Точно так же он мог рассматривать ножки гусеницы, принесенной внуком из сада. Разве это не удивительно?