Выбрать главу

В ящике, где хранятся лекарства, таблетки от головной боли лежат на видном месте в первом ряду.

— Мама, принести хомячка Мартины к нам? Ну когда же мы наконец пойдем? Мамочка, мамочка, ты что, не слышишь? А мороженое купим? Мартина вообще не дает хомячку пить. А хомячки и кролики — родня? Мама, а хомячок — домашнее животное? Если хомячок не домашнее животное, почему же кролик домашнее? А хомячков на всем свете миллион? А кролики умеют плавать? Если мы сейчас же не пойдем купаться, может начаться дождь. Почему кролики не тонут в своей клетке, когда идет дождь?

Молодая женщина, жест которой: «рукой прикрыть глаза» — и просьба: «Да помолчи хоть пять минут» — остались без всякого внимания, чтобы оборвать разговор с ребенком еще до того, как он по-настоящему начался, обращается к некорректному методу взрослых:

— В твоей комнате такой же ералаш, как и в твоей дурацкой болтовне. Напрасно я без конца твержу одно и то же… Да что там, приведи комнату в порядок, быстро!

Все трое понимают, что взрослый, разыгрывая атаку, просто увиливает. Ребенок ставит этот поступок матери в ряд со многими другими непонятными поступками. Мать молодой женщины, которая на протяжении дня безраздельно несет ответственность за ребенка и которой теперь трудно примириться с разделением или, того хуже, с пресечением этой ответственности, вмешивается с укоризной:

— У тебя опять неприятности, Ирена?

Молодая женщина, уже мучимая стыдом из-за своей несдержанности, хватается за обманчивый спасательный круг, толкающий ее на новую несправедливость. Она прикрывает дверь в детскую, где девочка Катрин остается один на один с процессом преодоления собственного «я», формирующим личность, и говорит:

— Мама, были у меня неприятности или нет — вопрос допустимый, права я или нет — тоже можно признать вопросом допустимым, но что ты критикуешь меня в присутствии Катрин, это совершенно недопустимо. Это немыслимо. Я считала, что об этом мы с тобой договорились.

Мать со стуком ставит стопку тарелок на стол. У нее покрасневшие от хронического воспаления глаза. Она легонько стонет, так что ясно — ей совсем не просто нагнуться за упавшей ложкой. Ожидаемого кашля, однако, не последовало, вместо него — ответ, логически никак не связанный со сказанным, скорее пробуждающий ощущение бессмысленности, и молодая женщина сама не может понять, нужно ли ей это ощущение.

— Что знаешь ты об этом ребенке? Ковер у нее был озером, мишка — продавцом мороженого, белка — хомячком в клетке из кубиков. Да, Катрин умеет играть. А вот ты всегда была странным ребенком.

И тут начинается описание кукол, которых дарили молодой женщине тогда, после войны, когда она была еще ребенком, девочкой Иреной.

— Ты к ним даже не прикасалась!

— Мама, не думаешь ли ты, — вздыхает молодая женщина, — что это не имеет никакого отношения к нашей проблеме, и не думаешь ли ты также, что Катрин уже в таком возрасте, когда в ее душе могла бы найтись хоть капля сочувствия к ближним?

Мать не думает так — ни о первой части сказанного, ни о второй.

— Может, я и в этом недостатке виновата?

Молодая женщина задумывается на секунду и отвечает:

— Я пытаюсь вспомнить себя. Согласна, субъективность мешает воспоминаниям и позднейший опыт придает шкале времени объективность. Но все-таки мне кажется, что в этом возрасте я уже была понятливей. Оставляя в стороне эту несхожесть — как же хорошо, что ее детство столь разительно отличается от моего.

Мать выходит из комнаты, и хотя молодая женщина не видит ее глаз, она знает, что мать будет плакать. Без сил сидит она в кресле, думает: это уж слишком. Сегодня мне достается слишком. Взяв себя в руки, она поднимается и говорит:

— Мама, я не хотела тебя обидеть.

Мать режет помидоры и беззвучно плачет.

— Я, конечно, не жду благодарности. Но все же: как ты можешь быть такой. Целый день я вожусь и жду, жду, может, и доброго слова. Что знаешь ты о тех временах. Мы старались тебя ото всего оградить. Над твоим детством только солнце сияло. Понимаешь ли ты, чего это нам стоило! Возможно, это была наша ошибка.