Выбрать главу

«Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха, но я его не заметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: „Что он?“ — „Кончилось“, — ответил Даль. Так тихо, так спокойно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить таинства смерти».

Так говорил Жуковский, бывший также свидетелем этой удивительной кончины, в известном письме к отцу Пушкина, изображая ее поистине трогательными и умилительными красками. Он обратил особенное внимание на выражение лица почившего, отразившее на себе происшедшее в нем внутреннее духовное преображение в эти последние часы его пребывания на земле.

«Это не был ни сон, ни покой, не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу, не было тоже выражение поэтическое. Нет, какая-то важная, удивительная мысль на нем разливалась: что-то похожее на видение, какое-то полное, глубоко удовлетворенное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: „Что видишь, друг?“».

Мудрец жизни

Особенно сердцу Пушкина были близки, конечно, наши вдохновенные, проникновенные, православные молитвы, по его собственному признанию, «умилявшие» его душу. Такова особенно великопостная молитва Ефрема Сирина — этого певца покаяния, и величайшая из всех других «Молитва Господня»: ту и другую он воплотил в высоких, вдохновенных стихах. Поэтическое переложение первой мы все изучали с детства. Гораздо менее известна художественная одежда, в какую поэт попытался облечь вторую.

Отец людей, Отец Небесный, Да имя вечное Твое Святится нашими устами, Да придет Царствие Твое, Твоя да будет воля с нами, Как в небесах, так на земли. Насущный хлеб нам ниспосли Твоею щедрою рукою. И как прощаем мы людей, Так нас, ничтожных пред Тобою, Прости, Отец, Твоих детей. Не ввергни нас во искушенье, И от лукавого прельщенья Избави нас.

Сохранив почти неприкосновенным весь канонический текст этой евангельской молитвы, Пушкин сумел передать здесь и самый ее дух, как мольбы детей, с доверием и любовью обращающих свой взор из этой земной юдоли к Всеблагому своему Небесному Отцу.

«Капитанская дочка», оконченная только за сто дней до смерти поэта и являющаяся как бы его литературным и одновременно духовным завещанием для русского народа, вместе с другими особенностями русского быта рисует нам и веру наших предков в силу молитвы — этого утешения «всех скорбящих», которая дважды спасает от опасности Гринева в наиболее критические минуты его жизни.

Но если где мы видим подлинную исповедь поэта, «странника», то это в одном из предсмертных его стихотворений, которое было открыто в его бумагах значительно позже его смерти и напечатано впервые в «Русском Архиве» только в 1881 году.

Оно связано с таинственным видением, предуказавшим поэту уже скорый исход из этого мятежного мира в страну вечного покоя.

Чудный сон мне Бог послал. В ризе белой предо мной Старец некий предстоял С длинной белой бородой И меня благословлял. Он сказал мне: будь покоен, Скоро, скоро удостоен Будешь царствия небес. Скоро странствию земному Твоему придет конец. Казни вечныя страшуся,

— исповедуется поэт-странник:

Милосердия надеюсь Успокой меня, Творец, Но Твоя да будет воля, Не моя… Кто там идет?

Так в тихом сиянии веры открывался для него град Божий, это небурное «убежище» для всех пришельцев этого мира — и его смятенное тоскующее сердце успокаивалось в лоне милосердия Божия, которому он вручал свою душу. Его кончина и была именно таким успокоением, в которое он вошел подлинно тесными вратами и узким путем своих предсмертных страданий.

Таков духовный облик Пушкина, как он определялся к 30 годам его жизни. Его мировоззрение отличалось тогда уже полной законченностью и последовательной цельностью; таким оно проявилось и в его творениях, и в жизни: он везде оставался верен себе и как поэт, и как человек. Русское национальное самосознание проникало его насквозь. И так как оно неотделимо от православного миропонимания, то естественно, что в нем осуществился органический союз той и другой стихии; чем более он был русским по душе, тем ярче в нем сквозило сияние нашей православной культуры. Дух последней отпечатлелся на нем гораздо глубже, чем, может быть, сознавал он сам и чем это казалось прежним его биографам. Наш поэт невольно излучал из себя ее аромат, как цветок, посылающий свое благоухание к небу.