До сих пор крайне мало внимания уделялось тому факту, что при всей нашей нерелигиозности отличительная черта христианской эпохи, ее высшее достижение, – гегемония слова, Логоса, являющегося центральной фигурой нашей христианской веры, стала врожденным пороком нашего века. Слово в буквальном смысле сделалось нашим Богом и таковым остается, даже для тех, кто знает о христианстве только понаслышке. Такие слова, как «общество» и «Государство», настолько конкретизированы, что почти персонифицируются. По мнению обывателя, «Государство» в гораздо большей степени, чем любой монарх в истории, является неисчерпаемым источником всех благ; к «Государству» взывают, возлагают на него ответственность, на него ропщут и т. д. Общество возводится в ранг высшего этического принципа; более того, ему даже приписывают явные способности к созиданию. Никто, кажется, не замечает, что это поклонение слову, которое было необходимо на определенном этапе умственного развития человека, имеет опасную теневую сторону. В тот момент, когда слово, благодаря многовековому развитию образования, обретает универсальную ценность, оно разрывает свою изначальную связь с божественной Личностью. Тогда возникает персонифицированная Церковь, персонифицированное Государство; вера в слово трансформируется в легковерие, а само слово – в дьявольский лозунг, способный на любой обман. С легковерием приходят пропаганда и реклама, призванные одурачить гражданина политическими махинациями и компромиссами, и ложь достигает доселе невиданных в мировой истории масштабов.
Таким образом, слово, первоначально возвещавшее единство всех людей и их союз в образе одного великого Человека, в наши дни стало источником подозрительности и недоверия всех по отношению ко всем. Легковерие – один из наших злейших врагов, но именно к нему всегда прибегает невротик, дабы заглушить голос сомнения в собственной груди. Люди полагают, будто достаточно «сказать» человеку, что он «должен» сделать то-то или то-то, чтобы наставить его на путь истинный. Но сможет ли он это сделать или захочет – другой вопрос. Психологу необходимо понимать, что разговорами, убеждениями, увещеваниями и добрыми советами ничего не добиться. Он обязан ознакомиться со всеми подробностями и досконально изучить психический инвентарь своего пациента. Для этого он должен установить связь с индивидуальностью больного и на ощупь проникнуть во все уголки его разума, достигнув глубин, недоступных ни учителю, ни даже directeur de conscience[20]. Благодаря научной объективности, которая ничего не отметает, он может видеть в пациенте не только человека, но и антропоида, связанного со своим телом, подобно животному. Научная подготовка психолога выводит его медицинские интересы за пределы сознательной личности в мир бессознательного инстинкта, в котором доминируют сексуальность и стремление к власти (или самоутверждению), что соответствует двум нравственным понятиям, сформулированным Блаженным Августином: concupiscen-tia[21] и superbia[22]. Столкновение этих двух фундаментальных инстинктов (сохранение вида и самосохранение) – источник многочисленных конфликтов. Посему эти инстинкты являются главным объектом нравственного суждения, задача которого состоит в том, чтобы по возможности предотвратить столкновения между ними.
Как я уже объяснял выше, инстинкту присущи два основных аспекта: с одной стороны, динамизм и компульсивность, а с другой – специфический смысл и интенция. Весьма вероятно, что в основе всех психических функций человека, как и животного, лежат именно инстинкты. Нетрудно заметить, что у животных инстинкт – spiritus rector[23] всего поведения. Данное утверждение вызывает определенные сомнения лишь там, где начинает развиваться способность учиться, например у высших обезьян и у человека. Если у животных благодаря способности к обучению инстинкт претерпевает многочисленные трансформации и дифференцируется, то у цивилизованного человека инстинкты настолько раздроблены, что в своей первоначальной форме могут быть распознаны лишь некоторые из самых основных. Наиболее важные – два уже упомянутых фундаментальных инстинкта и их производные, которые до сих пор представляли интерес исключительно для медицинских психологов. Однако, прослеживая различные ответвления инстинкта, исследователи натолкнулись на образования, которые нельзя было с уверенностью отнести ни к той, ни к другой группе. Приведу один пример: первооткрыватель инстинкта власти как-то высказал предположение, что кажущееся несомненным проявление полового инстинкта можно рассматривать как «приложение власти». Сам Фрейд счел необходимым, наряду с главенствующим сексуальным инстинктом, признать существование «инстинктов эго», что бесспорно следует рассматривать как явную уступку теории Адлера. В свете подобной неопределенности неудивительно, что в большинстве случаев невротические симптомы могут быть объяснены почти без противоречий на основе каждой из этих теорий. Такая сложность не означает ошибочность одной или обеих этих теорий. Скорее, обе они относительно обоснованны и, в отличие от некоторых однобоких и догматических концепций, допускают существование и соперничество еще и других инстинктов. Хотя, как я уже сказал, вопрос человеческих инстинктов отнюдь не прост; мы, вероятно, не ошибемся, если предположим, что способность учиться – почти исключительно человеческое свойство – зиждется на инстинкте подражания, обнаруженном у животных. Данному инстинкту по самой его природе свойственно нарушать и модифицировать другие виды инстинктивной деятельности, как это можно наблюдать на примере пения птиц, способных перенимать другие мелодии.