Мировая история знает многих кровавых тиранов. Одни из них были безжалостными слугами «государственного интереса», действовавшими во имя возвышения своей страны. Таков, к примеру, французский король Людовик XI, расправлявшийся с последними остатками феодальной вольницы. Здесь не место задаваться вопросом, насколько исторически необходимой была жестокость Людовика, — но, как бы то ни было, он действовал с ясной целью и успешно ее добивался. Иной тип «кровавого государя» — патологически больной правитель, мятущийся от страха к расправе, от расправы к раскаянию, проливающий слезы над своими жертвами, уничтожающий самое здоровое и сильное в своем государстве и приводящий в конце концов страну к катастрофе. Таким был, по всей видимости, византийский император Андроник I.
Нерон — человек совсем иного склада. Убийства, которые он совершил или которые были совершены по его приказу, не имели, как правило, политических целей. Отнюдь не главное место занимала в его действиях и болезненная реакция властолюбия на чужую одаренность или опасение возможных заговоров, покушений на жизнь принцепса и его прерогативы, хотя Тацит и называет его «недоверчивым и подозрительным» («Анналы», ХIII, 47). Нерон устранял людей со своего пути как ничтожные пешки, не имеющие никакого значения, — он просто не допускал, что человеческая жизнь сама по себе имеет ценность, что ее можно отнять, но нельзя возвратить назад.
Вот как рассказывает Тацит об убийстве Нероном матери. Когда Нерон влюбился в Поппею Сабину, Агриппина почувствовала, что ее влияние на сына слабеет, и, стремясь удержать былое могущество, решилась пойти на кровосмесительную связь с ним. В час, когда Нерон был разгорячен вином и обильною трапезой, она приходила к нему разряженной, целовала его, ласкала и льнула к нему.
Костолани опускает это свидетельство Тацита, и, может быть, оно на самом деле — домысел досужей молвы, готовой приписать «замысел этого чудовищного прелюбодеяния именно той, которая, соблазненная надеждами на господство, еще в годы девичества не поколебалась вступить в сожительство с Лепидом, вследствие тех же побуждений унизилась до связи с (вольноотпущенником) Паллантом и, пройдя через брак с родным дядей (императором Клавдием), была готова на любую гнусность» («Анналы», XIV, 2). Как бы то ни было, Агриппина надоела сыну, он стал избегать встреч с нею наедине и настойчиво советовал матери побольше отдыхать в ее поместьях, поодаль от Рима. До какого-то времени эти ненормальные отношения все же не переходили границ дозволенного. Окружающие следили за ними со злорадным любопытством, ибо всем хотелось, по словам Тацита, чтобы могущество Агриппины было подорвано, но вместе с тем никому не могло прийти в голову, до какого злодеяния доведет Нерона возникшая у него неприязнь к матери. «В конце концов, — с будничной простотой фиксирует Тацит, — сочтя, что она тяготит его, где бы ни находилась, он решает ее умертвить и начинает совещаться с приближенными, осуществить ли это посредством яда, или оружия, или как-либо иначе» («Анналы», XIV, 3). «Сочтя, что она тяготит его» — вот и все объяснение римского историка. И далее следует драматический рассказ о том, как после ласковой встречи в Байях Нерон посадил мать на корабль, где на Агриппину сперва обрушилась обитая свинцом кровля каюты, и только случайность спасла ее; затем Агриппину вместе с единственной сопровождающей ее служанкой Ацерронией как бы случайно сбросили в море, и Ацерронию, по неразумию кричавшую, что она мать императора, забили баграми. Агриппина, однако, спаслась вплавь. Только теперь в рассказе Тацита появляется тема «страха Нерона»: опасаясь мщения матери, он обвиняет ее в попытке покушения на жизнь императора и сам посылает убийц, чтобы покончить с нею.
В том мартирологе римских аристократов, каким являются, по сути дела, соответствующие книги «Анналов» Тацита, поражает не только количество жертв Нерона, но и отсутствие мало-мальски серьезных обоснований его расправ. Деяния Нерона — это цепь хладнокровных убийств, не обусловленных ничем, кроме его злобной, бесчеловечной, не знающей удержу натуры. Недаром начинает казаться, что оценка Нерона, как сказал один современный исследователь, — задача не только историка древности, но и психиатра[45], что «кровавый поэт» просто чудовище с извращенной психикой, случайно оказавшееся у кормила власти.
Такой «медицинско-личный» подход к проблеме в какой-то степени получает оправдание и в словах биографа римских императоров Светония, рассказывающего, что отец Нерона Домиций Агенобарб, человек безнравственный и преступный, к тому же кичившийся своей безнравственностью, заметил по поводу рождения сына, что от него, Агенобарба, и от такой женщины, как Агриппина, может произойти только чудовище, способное погубить весь мир. По своему рождению или, как мы бы теперь выразились, по своим генам Нерон был преступником, сыном преступного отца и преступной матери, и огромная власть, которой он обладал как император Рима, принцепс, как тогда его именовали, только позволила развернуться заложенным в нем свойствам.
Возможно, что Агенобарб и Агриппина и в самом деле передали Нерону соответствующий генетический код и что он унаследовал от родителей патологическую преступность. Социально-историческая проблема состоит, однако, в другом: если Нерон и был «бесноватым», «параноиком», то каково же было то общество, которое приняло его в качестве принцепса и в течение многих лет воспринимало его тиранию как нормальную, или почти нормальную, форму монаршего волеизъявления?
Римская история прошла в войнах — в войнах с соседними племенами и с далекими, за морями живущими народами: с самнитами и этрусками, с карфагенянами и македонянами. К середине II века до н.э. значительная часть побережья Средиземного моря оказалась под властью Рима. Вслед за превращением Рима в средиземноморскую, «мировую» державу и началась полоса так называемых «гражданских войн». В ходе борьбы сошлись и противостояли друг другу многообразные социальные силы: город и деревня, обездоленные и богачи, полноправные римляне и неполноправные «италики», сторонники тех или иных аристократических фамилий, — и все они проливали кровь, свою и чужую, во имя интересов и блага государства, которое по-латыни именуется «общим делом» или «общим достоянием» — res publica. Столетие (с известными интервалами) «гражданских войн» во имя «общего блага» не могло не сказаться на всех устоях римского общества и на всей его социальной психологии.
Возведение убийства в гражданскую доблесть было только одной, хотя, может быть, и наиболее выразительной чертой того распада римской патриархальности, который происходил на рубеже II и I веков до н.э. Рост богатств потерял какие-либо ограничения, в руках частных лиц сосредоточивались тысячи рабов, частные поместья, казалось, соперничают по величине с независимыми царствами. За богатством — нередко случайным и потому непрочным — следовала роскошь, невиданные моды, изощренный и извращенный разврат. Традиционные патриархальные верования уступали место то восточным культам с их экстатическим поклонением неведомому богу, то бытовым суевериям, то религиозному нигилизму, когда жрецы нагло смеялись в глаза друг другу и объявляли, что слышат гром с левой стороны при самом безоблачном и ясном небе.
Создавалась ситуация, которую можно назвать идеологическим вакуумом. Старые моральные принципы были уничтожены — новые еще не сложились. В человеческом сердце была пустота — пустота безнравственности.
В двадцать седьмом году до н.э. Октавиан Август открыл эру принципата — Римской империи. Человек, выросший на гребне «гражданских войн», он попытался покончить с вакханалией расправ, установить порядок, навязать измученной стране строгие нравственные принципы поведения. Его мероприятия в какой-то мере имели успех: неорганизованная резня была остановлена, войны во имя «республики» прекратились. Но то, что было в течение ста лет прерогативой «суверенного народа», присвоил себе всемогущий принцепс-император.
Принципат не знал правового ограничения экзекутивной, карающей административной власти — императора ограничивала лишь его совесть, его собственное отношение к человеческому началу, его уважение к советам ближайших к нему людей и соответственно совесть его советчиков, — но учреждения, которое могло бы потребовать к ответу принцепса или хотя бы его фаворитов, тайно либо открыто осуществлявших его или свою черную волю, — такого учреждения в тщательно разработанной системе римского государственно-административного права просто-напросто не существовало. Народное собрание было откровенно отменено Октавианом Августом, сенат — терроризован и превращен в послушный механизм для одобрения действий государя, настолько послушный, что даже молчание того или иного сенатора, его неучастие в неумеренных восхвалениях принцепса казалось подозрительным и могло стать основанием для физического уничтожения.