Выбрать главу

Но какой, однако же, была эта «собственная жизнь» у Семена Шуртакова? Не отыщется ли в ней то, что в конце концов привело его на литературную дорогу, может быть, наиболее своенравную и капризнейшую из всех прочих дорог, то, что могло бы указать нам на неиссякаемый источник, а вернее бы сказать, родничок его поэтического творчества?

Вот несколько строк из его автобиографических записок:

«Если идти или ехать от Горького на юго-восток, то через какую-нибудь сотню километров, перед самым Сергачем, можно попасть в село Кузьминку. В этом селе я родился в 1918 году».

Строки эти немногое еще скажут вам, потому что такое же точно могли бы поведать о себе и другие ровесники Шуртакова, которым суждено было явиться на свет в деревне или селе где-нибудь посреди России. А вот что идет дальше:

«К труду мало-мальски полезному в крестьянском хозяйстве меня приучать начали рано. В семь лет я ездил в ночное, в восемь — боронил, а в девять — уже умел пахать. Пахал землю и убирал урожай — сначала на лошади, с косой и серпом, затем на тракторе и комбайне…» Это уже кое-что, если не все, если не самое главное.

Какою бы тонкою и восприимчивою душою ни одарила тебя природа, этого еще недостаточно, чтобы стать поэтом (объединим в одном этом слове и хороших стихотворцев, и прозаиков, и драматургов, ибо различие их только кажущееся). Ежели ты с самых малых лет не приучен, не приобщен к труду, ежели не ощутил, не разглядел именно в нем, в труде, поэзии, то и поэта из тебя не получится, хоть упражняйся в рифмовании всю свою жизнь!

В автобиографии Семен Иванович лишь походя замечает: «В семь лет я ездил в ночное…» Но не думайте, пожалуйста, что это было лишь увлекательное дело, ребячья забава. То была работа и забота, и притом нелегкие, хотя и поручались они детям: лошадь-кормилицу надо было не только насытить свежей травой, чтобы она могла исполнять свои тяжкие обязанности, но еще сохранить, оборонить от волчьих зубов. И все-таки для сердца чуткого и восприимчивого в этом была, конечно же, одновременно и поэзия.

Луга, куда маленький Семен выезжал со своими сверстниками в ночное, начинались сразу за селом. «И с вечера, — вспоминает уже писатель Семен Шуртаков, — пока темнело, до нас какое-то время еще явственно доносились привычные звуки засыпающего села. Но вот ночь окончательно опускалась на землю, и все кругом постепенно глохло, замирало. Слышалось только, как время от времени фыркают да позванивают колокольцами-боталами стреноженные кони. Сухо проскрипит в устоявшейся тишине коростель, позовет спросонья „поть-полоть!“ перепелка, и опять — ни звука».

Чистая, родниковая поэзия, не правда ли?!

Могу, однако, поклясться, что мальчишка-то не думал о ней в ту пору; но она бы не прозвучала в душе его и тогда, когда он стал взрослым, не прозвучала бы, если бы в далеком своем детстве он не окунул босых ног в холодные росные травы, если бы тогда еще, в «счастливую, счастливую» пору детства не слышал, как скрипит никогда почти не видимый коростель-дергач, если б где-то в тех же высоких луговых травах не подавала своего голоса перепелка, — для Семена Шуртакова она кричит «поть-полоть», а для других чаще всего «спать пора, спать пора», — похоже на то и другое; для мальчишки же, который рано познакомился с мотыгой, перевод «поть-полоть», наверное, кажется более точным.

Лишь став писателем, бывший оголец-парнишка из села Кузьминки мог наполнить поэзией, живописно изобразить то, что пережито, перечувствовано, безотчетно услышано сердцем, но никак не оформлено и не могло быть оформлено словом в те малые его лета. Выплеснулось это из души только теперь. Вот строки из недавно вышедшей его небольшой книги о проблемах творчества «Как затачивать резец»:

«Лежишь на траве, подложив под голову шапку, и смотришь в загадочное, завораживающее своей неохватной беспредельностью, небо. За всю свою жизнь потом мне уже не придется видеть такого огромного всеобъемлющего неба! (Такое, добавим мы от себя, могли увидеть лишь детские, широко распахнутые встреч всему новому глаза. — М. А.) Ведь оно в лугах ниоткуда и ничем не закрыто, не загорожено, его цельность даже в самой малости никак не нарушена. (И это, конечно, самое главное! — М. А.) И одно дело, наверное, выйти ночью из дома и поглядеть на небо, позевывая, торопясь доглядеть привидевшийся сон. Другое — остаться с небом один на один целую ночь, с вечерней зари до утренней. И час, и два, и три ты на него глядишь, и оно на тебя тысячами своих мерцающих звезд глядит. И тогда ты уже не просто много звезд над собою видишь — ты замечаешь их таинственное, хотя почти и неуловимое для глаза движение. Вон как низко опустилась ручка у ровно стоявшего с вечера ковша Большой Медведицы. И недавно синяя Венера уже горит белым огнем и словно бы стала крупнее. Значит, скоро утро…»