Выбрать главу

— Что с нами произошло, Витя? Вспомни-ка студенческие времена: шутки, хохмы, смех такой, что стекла дрожат. А сейчас разговариваем с тобой, а разговор какой-то тяжелый, железобетонный… На жизнь, говорят, надо смотреть с определенной долей юмора. Так что же, выходит, утратили мы, что ли, тот юмор? Укатали сивку крутые горки? Вроде бы рановато…

— В юморе ли все дело, Костя! Не утратили ли мы — и ты и я — за эти годы что-то более существенное? И как же так получилось, что встретились мы с тобой случайно?! Очень это обидно, ведь мы же друзья, Костя. И друзья самые близкие. Ну, ладно год тебя не было. Но ведь уж месяца два, поди, как приехали, и только раз, по приезде, позвонил. И я тебя, и ты, вижу, рад меня видеть. Но встретились-то случайно… Обстоятельства?.. Да, наверное, и они. Но только ли обстоятельства?.. И год, и три живут двое душа в душу, друг без друга ни шагу, а не видятся в каникулы месяц — так после наговориться досыта не могут. А потом что-то такое происходит, и вот даже через год, а видеть друг друга почему-то не торопятся. Так что же произошло? Ведь мы с тобой не ссорились, не бранились, между нами никакая кошка не пробегала. Мы с тобой всего-то навсего только оженились — вот и все. Но неужто в этом дело? Неужто так трудно оставаться друзьями женатым людям?! Вот встали сейчас в памяти студенческие годы, и я чувствую, как у меня что-то щемит в груди, а на глаза навертываются слезы…

— Так за встречу, Витя?

— За встречу, Костя!

Цинандали слабо золотилось в бокалах. От дымящегося шашлыка исходил сложный, как от букета, хотя, конечно, и более земной, более вещественный, аромат. И на вкус шашлык оказался отменным — сочным и нежным.

— Ну до того-то, что мы ели в Тбилисо, ему, конечно, далеко, — вспомнил Костя. — Того проглотил кусок — все равно что гранату в чрево кинул… Помнишь, сколько мы тогда всякой всячины выпили, чтобы залить шашлычный огонь?!

— А помнишь…

И мы ударились с Костей в сладкие воспоминания.

Не потому ли и цинандали излучало необыкновенное золотистое сияние и шашлык казался особенно вкусным, что воспоминания были такой чудесной приправой, какую нельзя заказать даже в самом первоклассном ресторане…

— Странно и непонятно! — воскликнул Костя, когда мы уже навоспоминались вдосталь. — Ведь пустая, увеселительная… ну, ладно, скажем мягче, — познавательная поездка была. Но и не больше. А вспоминаем, и у нас голос дрожит от волнения, и вспоминать можем еще хоть час, хоть два… Сейчас же дело делаешь, и которому себя готовил, о котором и тогда, на Кавказе, мечтал, как о чем-то главном в жизни, — но об этом говорить и хочется и не хочется… В чем тут фокус?

— Не в том ли, что это была наша молодость и все, что тогда было, бывает только один раз?!

— Но ведь и живем-то мы только один раз! И живем, наверное, для какого-то дела, а не для того, чтобы что-то съесть да выпить, куда-то съездить да поглядеть…

Костя опять, как и в начале нашего застолья, прищурился, поглядел невидящим взглядом в пространство и решительно заключил:

— Ну ладно, сейчас мы эту философскую проблему все равно не решим. Давай лучше вот о чем договоримся. Давай видеться не случайно и почаще, чем раз в год. А то нехорошо как-то, вроде друзья…

Ты смотри, словно мысли мои прочитал! Значит, и останемся друзьями, если так же хорошо, как и раньше, понимаем друг друга.

— Ну а теперь — по домам! Галка небось заждалась…

Мы расплатились и вышли. Костя побежал к метро, а я пошел бульваром в сторону Никитских ворот.

20

На бульварах, как и всегда в весеннюю пору, было людно. И скамьи все заняты, и по дорожкам течет в ту и другую сторону людской поток. Идут и одиночки вроде меня, и парочки, и компании с песнями, с гитарами.

Люблю московские бульвары! Хоть вроде и шумно на них, а все равно — уютно. И дышится легко, и думается хорошо. Многолюдье совсем не мешает. Можно идти и думать о своем и в уличной толпе. Но на улице не очень-то задумаешься: задумался, зазевался и очень даже просто под машину попал. Так что все время надо быть начеку. Собственно, скоро по улицам мы и будем ходить только с одной думой: как бы, как бы не угодить под несущийся железной лавиной транспорт? Да что там скоро — уже ходим.

На бульварах опасаться нечего. Ну разве по нечаянности кто толкнет тебя или ты кого заденешь, так и то не обругают, потому что на бульварах публика больше гуляющая, никуда сломя голову не спешащая… И ты шагаешь неспешно в этом людском потоке, сядешь на освободившееся место, посидишь, дальше идешь. И хоть не один ты, а вроде бы один…

Костя сказал: по домам!.. А где он, мой дом? Нет у меня никакого дома. У меня есть место, где я сплю, обедаю, но и обедаю-то не сам по себе, а под руководством Альбины Альбертовны… Эх, Костя, Костя, если бы ты знал, как не хочется идти в этот чужой мне дом!.. Все отлажено. Да так отлажено, что впору волком выть…

А что, если совсем и не ходить, не возвращаться?.. Ах, какой ты храбрый сегодня! Не потому ли, что немного выпил, так расхорохорился… Если бы там была одна твоя богоданная теща — чего бы проще. А там — точно так же, как и Костю Галка, — тебя ждет Маринка… Да и куда ты пойдешь?..

Я присел на скамейку в полутемном уголке Тверского бульвара. Скамейка с большим прогибом, глубокая, удобная. Прямо на плечо мне свешивается пахучая тополиная ветка. Пробивающийся сквозь густую листву свет ближнего фонаря кажется призрачным, нереальным, идущим из какой-то неведомой дальней дали, и только шум проносящихся по ту и другую сторону бульвара машин напоминает о близком присутствии большого города, который и ночью не спит.

Вчера вот так же покойно сидел я в кресле в кабинете Николая Юрьевича.

Не знаю почему, но когда мне приходилось оставаться наедине с Николаем Юрьевичем, разговора у нас с ним — прямого, открытого, или, как еще говорят, мужского, — такого разговора почему-то не получалось. Иногда казалось, что не только мне, но и Николаю Юрьевичу хочется со мной поговорить откровенно, но что-то мешает. Всего скорее его застенчивость, деликатность. В сущности, он очень застенчивый человек. А мне первому пускаться в откровенность казалось и вовсе неудобным.

А вот вчера — вчера мы неожиданно разговорились. Ну, не то чтобы уж очень подробно и откровенно, много было и туманностей, и недомолвок, однако можно считать, что разговор получился.

Поначалу он опять, как и неделю назад, спросил меня, как подвигается работа над проектом, опять поинтересовался набросками, полистал их, а уж потом, после паузы, задал вдруг страшный, как мне показалось, вопрос:

— Скажи, Витя, мне хочется знать твое ощущение… Вот когда ты, как сейчас, увлечен работой — она тебя всего забирает, всего целиком или… — Тут Николай Юрьевич запнулся, подбирая нужные слова. — Ну, понимаешь, один свет в окошке или часть твоего сердца, часть твоей души остается еще для чего-то — для Маринки, для друзей, одним словом, для разных радостей жизни?

Я не сразу ответил на этот странный вопрос. Я просто никогда не думал об этом. Я так и сказал:

— Как-то не задумывался… Захватывает, конечно, но… но что-то, наверное, остается и для другого.

— Это хорошо, если остается. Должно оставаться!.. Тут такая хитрая механика: если будет оставаться, то главному делу это не в убыток, а только в прибыль. Потому что, когда человек едет не на одном полозу, когда он живет полной жизнью — он устойчивей себя чувствует, а значит, и ехать будет уверенней и уедет дальше…

Помолчал, закрыл лицо ладонью и глухо, сквозь пальцы, договорил-признался:

— А у меня вот ничего или почти ничего не оставалось… когда-то я думал, что это хорошо. Нет, плохо… Плохо!..

Мне хотелось сказать: да для кого оставаться-то — для Альбины Альбертовны?! Но сказать такое я, конечно, не мог.

— А много ли, Витя, собираешься сделать?

Я опять не сразу понял, о чем спрашивает Николай Юрьевич:

— Ну, сделать не нынче или завтра, а вообще в жизни? Велик ли у тебя замах?

Опять непростой вопрос!

— Да хотелось бы побольше.