Этим странным глазам не узнать осужденья,
Осуждать чистоту — незавидный удел…
Она смотрела расширенными глазами сверху-вниз, уже ощущая, как вывернутые руки мешают дышать, как ржавые болты впиваются в лопатки. Старый крест колонизаторов, оскверненный сотнями казней пиратов, умытый кровью. Кто смоет ее с рук первых людей, кто станет спасителем этого мира? Не ей суждено, хоть на кресте, но на кресте не каждый спаситель.
Золотых времен позабыты образы, веков не предрешенной благодати, где нет предателей. Отголосок сумрака неразгаданных драм, неизвестного назначения. Не предал, не продал, просто убивал, как Райли, как Оливера, но даже не в наказание, а будто бы в награду за терпение отпускал на тот свет наконец.
Она обвисла на тугих веревках, не чувствуя ни рук, ни ног, ни себя самой. Страшно… Очень страшно, леденящий холод. Но никуда не деться, до скорого конца оставаться в своем теле, донашивать его, как старый фрак греховный. Обвинения себя, уничижения, ныне мнилось смешным до отвращения. Все совершилось так, как совершилось, ее вина, скорее, в том, что пришлось взять в руки оружие и убивать. Спасти всех она пыталась на пределе своих сил, воли своей не крала, не прятала песком сыпучим мимолетных выгод. И незнакомый свет все по корням цветов позолотой по взгляду лазури.
— Символично, ***, я спрашиваю? — гремел его голос хуже любого урагана, на высшей ноте извиваясь иссохшей лозой в отчаянный хрип, но он смеялся раздраженно. — ***! Ты не можешь говорить. Да и что ты можешь сказать. У тебя, ***, нет слов. Что нового, — но вновь мчались в липком угаре речи без смысла, без облегчения пламени, в котором пеплом истлевал при жизни на кругу девятом. — Ведь повсюду повторение бессмысленных действий. Все распяты. Но где, ***, возрождение?!
И он глядел на нее, и словно любовался своим ужасным изобретением.
Любовался ей, отворачиваясь, вновь земной и обычный, просто бандит без оценок, просто зло, которое искажало все символы, разносило все табу:
— Да, очень символично!
Наставала ее смерть, медленно, но она слышала, ощущала шаги, отраженные на штыках автоматов солдат, обступивших холм. Вот как все завершается, необычно, не для каждого так, завершить крест свой на кресте. И прежним не остаться от такого, пронзая разумом века, когда весь гул затих. Стихия улеглась, и джунгли светом наполнялись, что расстилался вокруг горы, клубясь туманами рваными у корней деревьев, державших свод.
Палач застыл, намеревался уходить, уже навсегда. Убийца брата, убийца Оливера. Пират по имени Ваас. Никому не понять его замыслов, никогда не разгадать, какой еще жестокости он решит предаться, напоследок скрашивая веселье. Он сдержал обещание, он ее убил.
Может, в том и свершилось ее назначение? Встретить такую смерть, чтобы за тягучее время до последнего часа получить и слух, и зренье, и знанье. Для кого? Да для чего? Но маски таяли пред смертью, когда играть уже нет сил, ведь драма здесь чужая, не ценней пыли на стропилах, где дом прогнил, и дом, быть может, тоже жертва, сгорит, чтоб предотвратить вину, войну. Все бы отдала, но не спасла, не уберегла, ведь от черного духа хаоса нет спасенья. Но только подле креста с казненной застыл просто человек, и точно только что вдруг понял, что совершил. Но уже совершил.
Приходит час случайного прозренья,
За краткий миг — высокая цена.
Женщина пыталась отогнать морок, стучавший витражными брызгами в висках. Наставали ее последние минуты, так ей казалось, слабой, без борьбы, хрупкой, взваливавшей на себя вечно то, что сверх сил. Она ощущала, что дышать становится и впрямь невыносимо тяжело, прохрипела, с трудом шевеля распухавшими потрескавшимися губами:
— Спасибо, что позволяешь мне, наконец, умереть. Жаль, что так мучительно.
Ваас поднял голову, вздрогнув, прорычал, будто протягивая к ней руки, но немедленно вновь размахиваясь, ударяя по основанию орудия пытки, сбрасывая вниз с утеса шаткую лестницу, при помощи которой, видимо, и привязывали пленницу:
— Ты, ***, еще благодаришь?! — он оглядывался на стражей внизу, на каменные глыбы, с которыми почти сливались люди в красном, а он разыгрывал свое представление на вершине, вот его лучший номер в собственном цирке сломанных судеб, и пора уж куполу рушится, особенно когда он продолжал. — О своей мести ты уже забыл, парень? Нет! Нет! Тебе хотелось умереть, о’кей, законно, законное желание, вот тебе осуществление, — он все размахивал руками, сипло дыша, опускал голову, а затем снова скалился злорадно. — Но с какого *** ты тогда твердил, как печешься о своем * брате? Ты ради него здесь ничего не сделал. Ни* пальцем не пошевелил!
— Ваас, — продолжала хрипеть она.
— Да, одни предают, другим по*** на тебя, — делал вид, что не слушает он. — Но сам ты тоже предаешь, хотя было бы кого не предавать. Но пора уже быть честным… Пора, , быть честным! Никто и никому на не нужен! Все делается ради себя и только ради себя, ради власти. А братья-сестры и чувства к ним — неведомая ***, придуманная для отвлечения внимания, для самоутверждения. На самом деле, они только тащат тебя на дно, как ый «Титаник», достаточно встретить подходящий айсберг. Не-не-не, я о твоем брате. Ты так и не отомстил за него, это к слову о родстве, тебе же по на него, тебе просто хотелось умереть.
— Неправда! — попыталась пошевелить головой она, тогда в глазах зажегся живительный огонек, попытка борьбы, не делом, но хоть словами в этом вечном поединке не силы, а воли, но уж бесполезно, все бесполезно, оставалось лишь попрощаться. — Ваас! Если я умру… Мое настоящее имя — Жанна.
Она не знала, почему вдруг сказала это имя, да еще назвала его настоящим. Это имя дала ей мать, которая была родом из Квебека. Отец же жил в Торонто. Так они и не смогли договориться о том, какое имя дать девочке и сошлись на этом неуклюжем двойном: Джессика-Жанна. Но с тех пор, как мать ушла, Джейс перестала упоминать свое второе имя, как будто вместе с ним и матерью ушла и ее половинка, необратимо ушла какая-то часть ее души, затаившаяся невозможной обидой.
— Васко, — небрежно вдруг бросил враг, сощурившись.
— Что? .. — скрипом шумным звучал ее голос, когда сознание стремилось в лучшие миры, чтоб от мук избавить быстрее.
— Мое настоящее имя! — усмехнулся он, снова криво ухмыляясь, невесело растягивая широко губы, тряся черным ирокезом, как ископаемый ящер гребнем, устало продолжая. — Но на*** ты кому-то настоящий… — и вновь весь пафос представления. — А теперь умри! Здесь! Но не сейчас. Ты — никто. Пока ты так принимаешь смерть, ты слишком жалкий, чтобы называться своим именем.
— Будь ты проклят! Я отомщу! — вытягивала она шею, выворачивая примотанные к перекладинам плечи.
Не ему судить, когда ей именем своим называться, не ему распинать ее на Голгофе Рук Айленда. Кто дал ему право на безжалостный суд свой? Он проклял себя. Невероятная старость читалась в уголках его глаз, будто вот он - мир, и мир обветшалый до срока.
— Да… Так лучше. Уже лучше! — раскачивался он из стороны в сторону, маньяк, убийца, зло. — Еще бы эмоций, и можно фильм снимать! Ч**т, жаль, камеру не взяли. Прощай, Жанна! Если не удушье, то жажда и зной убьют тебя! — твердил он громко, отворачиваясь, собираясь спускаться по отлогому склону, где четыре ступеньки едва ль служили надежной опорой, и отвернувшись, недостижимо для слуха пиратов, он негромко ответил. — Прощай. Жанна.
Ваас ушел, и теперь уже навсегда, исчезла та ночь, исчез их мир, никогда не существовав. Остался только крест, что несет каждый с рожденья, но где, и правда, возрожденье?
Он просил, он требовал, хоть ведал, что никогда не получит свой ответ, лишь новые грехи порождая, утаскивая, скидывая в бездну. Все ответы цветы впитали, лилии тропические, белые полыхали ныне ярче красных. Когда неведом ответ, спроси у цветов, что видел свет, которому некуда идти босым не через Стикс.