Выбрать главу

Еще более важной средой для распространения общественного оптимизма в конце 1950-х гг. была среда научная. В начале 1960-х гг. в коллективном сознании советского общества сложился культ науки и научно-технического прогресса, для новых интеллектуальных лидеров в Москве этот культ заменил собой религию. Как отмечают проницательные наблюдатели, атеизм того времени «не был правительственным произволом. Он опирался на идеологию советской интеллигенции… Советская интеллигенция жила будущим, потом прошлым, но никогда — настоящим». Дух оптимизма, царивший в 1960-е, основывался на твердой вере в способности человеческого разума, в то, что коллективными усилиями можно преодолеть любые трудности, если вооружиться научным знанием и освободиться от бюрократических препон{688}.

В Советском Союзе именно в научной среде была популярна вера в светлое будущее социализма. По иронии судьбы, этому во многом способствовала холодная война, стимулировавшая бурный рост военно-промышленного комплекса. Благодаря гонке вооружений с Соединенными Штатами, ученые превратились в одну из наиболее влиятельных сил в советском обществе. На предприятиях военно-промышленного комплекса трудились тысячи научных сотрудников. К 1962 г. в ВПК уже входило 966 объектов: заводы, научно-исследовательские и опытноконструкторские лаборатории, проектные бюро и целые институты, где в общей сложности работало 3,7 млн. человек. Многие молодые специалисты ехали работать в научно-исследовательские центры, располагавшиеся в Сибири и на Дальнем Востоке, а также в закрытые города и академгородки, которых насчитывалось несколько десятков по всему Советскому Союзу. Это были образцовые поселения городского типа, которые строились Министерством атомной промышленности, Академией наук и другими учреждениями, имевшими отношение к «оборонке», научным разработкам военного назначения. Всем специалистам предоставлялась стабильная работа, сравнительно высокая зарплата и всевозможные социальные блага — от бесплатных детсадов до бесплатного жилья. Эти секретные поселения, куда посторонним вход был закрыт, являлись, как ни странно, некими островками свободы на территории СССР. Один из журналистов, которому удалось побывать в подобном закрытом городке в 1963 г., познакомился там с учеными, которые свободно и не таясь говорили на любые темы — касались ли они вопросов политики или культуры. В среде научной интеллигенции обсуждалась модель общества, в котором реальная власть принадлежала бы ученым и интеллектуальной элите; вынашивалась идея «третьего пути» развития — между сталинским казарменным «социализмом» и западным капитализмом. Многие из участников подобных дискуссий были совершенно убеждены в том, что советскую систему можно изменить «научным образом» — с помощью союза между учеными и образованными аппаратчиками{689}.

Было бы, однако, преувеличением изображать советских ученых как «другую» элиту, чуть ли не прототип гражданского общества внутри тоталитарной модели. Внутри научного сообщества уживались стремление к большей независимости от партийной идеологии и косного бюрократического аппарата и полная уверенность, что партийное начальство и государственные структуры должны предоставлять все больше и больше средств на нужды науки, в том числе для фундаментальных исследований. Историк советской науки Николай Кременцов пишет о «симбиозе научного сообщества и контролирующего это сообщество партийно-государственного аппарата — как на уровне институтов, так и на личном уровне»{690}.

Поначалу значительная часть научного сообщества, настроенная на реформы, поддерживала усилия Хрущева, направленные на расширение влияния СССР в мире, в особенности взятый им курс на оказание помощи странам Азии, Африки и Латинской Америки. В конце 1950-х гг. десятки тысяч советских специалистов — инженеров, ученых, техников — работали в Китае, оказывая «братскую помощь» в создании военно-промышленной базы, системы образования и здравоохранения этой страны. Свидетели вспоминают неподдельный энтузиазм, который двигал участниками этого грандиозного проекта. Советский физик Евгений Негин, помогавший китайским ученым создавать атомную программу, писал, что «лучше всего отношения между Советским Союзом и Китаем в 1959 году могут охарактеризовать слова песни "Москва — Пекин", популярной еще в сталинское время: русские и китайцы — братья навек…»{691}.

Для многих в Советском Союзе разрыв отношений с Китаем в начале 1960-х гг. явился полной неожиданностью и побудил критически взглянуть на внешнюю политику Хрущева. И все же линия на оказание интернациональной помощи «братским народам» какое-то время продолжала пользоваться искренней поддержкой. Ведь в мире было немало других «друзей», а значит, и возможности для проявления пролетарской солидарности. Советские люди сочувствовали радикальным арабским режимам в Египте, Сирии, Ираке и Алжире, а также народам далеких и экзотических азиатских стран, таких как Индия, Бирма и Индонезия, Кроме того, в участии и помощи СССР нуждались африканские государства, освободившиеся от колониального гнета: Гана, Эфиопия, Гвинея, Мали, Конго. В условиях холодной войны перспектива внедрения социалистических идей по советскому образцу казалась политическому руководству СССР весьма привлекательной, и в 1970-х гг. борьба за влияние в странах третьего мира достигла апогея. Вместе с тем такая политика была созвучна оптимистическим и романтическим настроениям в образованных группах советского общества{692}.

Кубинская революция 1959 г. возродила надежду Москвы на то, что коммунизм действительно является будущим мира. Победа Фиделя Кастро, Эрнесто Че Гевары, Камилло Сьенфуэгоса и других молодых симпатичных «бородачей» поразила воображение многих советских граждан, включая и тех членов номенклатуры, которые съездили на Кубу для того, чтобы собственными глазами увидеть новоявленный «форпост социализма» в тропиках{693}. Евгений Евтушенко, в то время молодой поэт, стал неофициальным литературным послом Кубы в СССР, воспев Остров свободы в своих восторженных виршах и даже написав сценарий для фильма «Я — Куба». Вся страна распевала песню «Куба, любовь моя!». На волне всеобщей любви к Кубе особенно бурно проявлялась популярность Эрнеста Хемингуэя, чьи романы «Прощай, оружие!» и «По ком звонит колокол» прежде были запрещены в Советском Союзе. Теперь, однако, Хэмингуэй жил на Кубе, и его культ слился с культом молодой революции. Когда Анастас Микоян, второе лицо в советском руководстве, летел в феврале 1960 г. на Кубу, он, по совету сына Серго, всю дорогу читал только что изданный двухтомник американского писателя. Позднее он встретился с Хэмингуэем и пригласил его приехать в СССР{694}. Для молодых интеллектуалов начала 1960-х гг. кубинская революция была «ремейком» Октябрьской революции 1917 г. Кроме того, она давала обществу, уставшему от убийств и насилия, надежду, что настоящая революция, оказывается, может происходить без большого кровопролития. Благодаря Кубе советская внешняя политика, казалось бы, навеки скомпрометированная сталинским имперским цинизмом, вновь получила инъекцию революционного романтизма. К тому же Остров свободы, находясь так близко от США, сумел каким-то чудесным образом вырваться из зоны притяжения могучей сверхдержавы. Для советских романтиков-ленинцев Латинская Америка не казалась такой уж недосягаемой. Этот романтизм проник даже в души русских державников, которых было много в высших слоях комсомола. «Теперь уже надо думать о том, — говорил съезду пропагандистов комсомольский вожак Сергей Павлов в январе 1961 г., -что вот-вот вслед за Кубой пойдут другие страны Латинской Америки. И уже буквально сейчас в Латинской Америке американцы сидят на бочке с порохом. Вот-вот будет взрыв в Венесуэле. В Чили массовые забастовки. В Бразилии, в Колумбии, в Гватемале — то же самое»{695}. Повальное увлечение Кубой не угасло даже после окончания Карибского ракетного кризиса. Когда весной 1963 г. Фидель Кастро по приглашению Хрущева приехал с визитом в СССР, его повсюду приветствовали восторженные толпы советских людей.