Выбрать главу

Я здоров, я очень люблю жизнь, люблю такие дни, как теперь: после заморозков – вдруг оттепель. Все как бы нарисовано тушью, разгонисто, чудесно. Я утром вышел – такой день, как будто его сам Господь Бог написал.

Он произнес эти слова без сентиментальных оттенков, скорее с оттенком светлой грусти, что придало им какую-то особую значительность.

Я видел на лице у Пастернака, когда он встретился с Перцовым, гадливое выражение. С выражением, исполненным благородного, не кичливого, но и не сгибающегося достоинства отвечал он Мотылевой на обсуждении его перевода «Фауста». В разное время он рассказывал мне о своих разговорах с двумя чекистами – Александром Михайловичем Еголиным и Дмитрием Алексеевичем Поликарповым. Еголину он сказал с добродушной усмешкой: «Ну вы там Цека, Расцека, но я ведь тоже не говно собачье», а Поликарпова оборвал: «Я не лакей и не проститутка, я поэт, и вы не смеете на меня орать». Иностранцам не понять, что в СССР надо было обладать изрядной смелостью, – даже знаменитому писателю, – чтобы так разговаривать с попечителями изящной словесности. Когда Пастернак говорил о том, что его возмущало, было видно, что гнев задевает лишь поверхностные слои его души, не всколыхивая ее и не доходя до ее дна, – что это всего лишь рябь, а не волнение, что злоба, даже и священная, – это чуждая ему стихия. И уж совсем добродушно отмахивался он от некоторых неотбойных поклонниц, коих одолевал философский и рифмосплетательский зуд.

Мне надо семью кормить, – пресерьезно говорил он, – а они заставляют меня читать свои многоверстные послания и стихи.

Он был благожелателен, благодушен, долготерпелив. Богословский присутствовал при том, как он, улыбаясь, звонил из Детгиза по телефону кому-то из знакомых, извиняясь за опоздание:

Я сейчас приеду. Я задержался в Детгизе: меня тут учили, как надо писать стихи.

Речь шла о редактуре сборника его переводов Шекспира. К чести тогдашнего Детгиза должен сказать, что это было прекрасное издание: по нему школьники приучались понимать и любить Шекспира.

…В начале 50-х гг. по Москве разнеслась весть, что Пастернак в Боткинской больнице, что у него, вероятно, инфаркт, и, как говорится, по всей форме. Я регулярно звонил Зинаиде Николаевне, справлялся о здоровье. Затем узнаю, что Борис Леонидович выздоровел и уже дома. Как-то вечером иду к Ланну, жившему в том же подъезде, что и Борис Леонидович, и вижу: Борис Леонидович посиживает с Зинаидой Николаевной на лавочке. Я бросился к нему. Обнялись, расцеловались.

Борис Леонидович дал своеобразное объяснение своей болезни:

Перед тем, как слечь, я все время принуждал себя делать то, что мне было не по нутру: рвал себе зубы и читал «За правое дело» Гроссмана.

Ранней весной 1954 года я позвонил Борису Леонидовичу. Он спросил, откуда я звоню. Я ответил, что из его дома, снизу, из квартиры Евгения Львовича Ланна. Он сказал:

Мне очень хочется с вами повидаться, дорогой Николай Михайлович, – мы ведь с вами давно не виделись, – и хотелось бы почитать вам свои новые стихи, которых вы не знаете. Спросите, пожалуйста, Александру Владимировну и Евгения Львовича: ничего, если я к ним сейчас спущусь? У них, кроме вас, никого нет? Я подожду у телефона.

Уговаривать Кривцову и Ланна мне не пришлось.

Появился Борис Леонидович. В тот вечер он был как-то особенно, более обыкновенного, приветлив, жизнерадостен, прост, так и сыпал шутками. Потом, сидя рядом с кроватью, на которой всегда полулежала хозяйка дома, начал читать стихи.

Я вижу его прекрасное в своей одухотворенности и вместе с тем совершенно естественное в своем выражении лицо, я слышу его голос, в котором нет ни одной театральной ноты, ибо он вовсе и не собирался «высоко парить», а почти шепчет как бы в полусне:

Сомкнутые веки.Выси. Облака.Воды. Броды. Реки.Годы и века —

(«Сказка»)

выделяя последнюю строку так, что вы чувствуете, что предание о Георгии Победоносце, вступающем в бой с темными силами за незащищенную красоту, всегда будет волновать человечество.

Я вижу его любующимся тем, как после ночной грозы

Смотрят хмуро по случаюСвоего недосыпаВековые, пахучиеНеотцветшие липы.

(«Лето в городе»)

Я слышу, как он рассказывает о своем вещем сне, рассказывает опять-таки непередаваемо просто, произнося слова благоговейно, но без амвонного риторства, без единой капли лампадного масла, как произносит их обыкновенный религиозный человек:

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодняШестое августа по-старому,Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламениИсходит в этот день с Фавора,И осень, ясная, как знаменье,К себе приковывает взоры.

(<«4вгуст»)

А затем в неуютную, словно необжитую комнату Ланна вливается петербургская белая ночь:

Мне далекое время мерещится.Дом на стороне Петербургской,Дочь степной небогатой помещицы,Ты – на курсах, ты родом из Курска.
Ты мила, у тебя есть поклонники.Этой белою ночью мы оба,Примостясь на твоем подоконнике,Смотрим вниз с твоего небоскреба.
Фонари, точно бабочки газовые,Утро тронуло первою дрожью.То, что тихо тебе я рассказываю,Так на спящи дали похоже!
Мы охвачены тою же самоюОробелою верностью тайне,Как раскинувшийся панорамоюПетербург за Невою бескрайней.
Там вдали, по дремучим урочищам,Этой ночью весеннею белойСоловьи славословьем грохочущимОглашают лесные пределы.
Ошалелое щелканье катится.Голос маленькой птички лядащейПробуждает восторг и сумятицуВ глубине очарованной чащи.
В те места босоногою странницейПробирается ночь вдоль забора,И за ней с подоконника тянетсяСлед подслушанного разговора.
В отголосках беседы услышаннойПо садам, огороженным тесом,Ветви яблоневые и вишенныеОдеваются цветом белесым.
И деревья, как призраки, белыеВысыпают толпой на дорогу,Точно знаки прощальные делаяБелой ночи, видавшей так много.

Белая ночь»)

Белая ночь уплывает, и в окна ей на смену вплывает другая весна, ранняя, далекая, лесная, дебряная, уральская, с колдобинами и промоинами, с топью и хлябью распутицы, с гулом и разгулом полой воды:

А на пожарище заката,В далекой прочерни ветвей,Как гулкий колокол набата,Неистовствовал соловей.
Где ива вдовий свой повойникКлонила, свесивши в овраг,Как древний Соловей-разбойник,Свистал он на семи дубах.
Какой беде, какой зазнобеПредназначался этот пыл?В кого ружейной крупной дробьюОн по чащобе запустил?Земля и небо, лес и полеЛовили этот редкий звук,Размеренные эти долиБезумья, боли, счастья, мук.

Весенняя распутица»)

– Борис Леонидович! После ваших стихов живых соловьев слушать не захочешь! – невольно вырвалось у меня.

Спустя несколько дней Борис Леонидович прислал мне все эти стихи, отпечатанные на машинке, а в догонку еще два стихотворения, написанные от руки: «Разлука» и «Свадьба».