— Всего хорошего, — сказал он, и она тихонько отозвалась из полутьмы:
— До свидания.
Так, наконец он один. Он тоже, по правде сказать, устал как собака. Теперь домой, домой…
Не успел он, однако, проехать и пятидесяти метров, как заметил Алису. Она шла по обочине с сумками, наверное с автобуса, и в свете фар он увидел, что одета она не по погоде — то ли в зимнем, то ли в осеннем пальто, слишком темном, слишком тяжелом и длинном, и пальто делает ее фигуру грузной и неуклюжей. Виною, возможно, было не пальто, а скользкая дорога или увесистая ноша, или же просто время. И когда он притормозил и поравнялся с Алисой, он понял, что причиной тому действительно время и Алиса понемногу стареет. И ему пришло в голову, что она, очень возможно, думает то же о нем, ведь годы не пощадили их, ни того, ни другого, и только Петер был как бы вне времени…
Войцеховский остановил газик, сам не зная зачем и что собирается сказать Алисе. Но когда она с надеждой взглянула на него, он догадался, что она ждет от него вестей о Петере, и еще до него дошло, что и сам он остановил машину затем, чтобы узнать что-нибудь от Алисы. Но они и без слов оба поняли, что новостей никаких нет и ничего тут не поделаешь. И Алиса с душевным тактом избавила его от того, чтобы высказать это вслух, а Войцеховский со своей стороны — Алису, они как бы старались щадить друг друга, эти столь разные люди, которых связывало только одно — они оба любили Петера. И Алиса сказала, что на ферме ей дали выходной и она ездила в Ригу, а он сообщил, что возвращается из школы механизации, ведь при встрече — так уж водится — надо о чем-то говорить. Они не жаловались ни на что, не сетовали. Но, как и всегда при встрече с Алисой, он испытывал грусть. И очень возможно — Алиса тоже. И еще он предчувствовал, что весь вечер ему будет грустно, и тут никакая святая вода не поможет, и столь желанное одиночество будет душить его, и тут ничего не попишешь…
Они коротко попрощались. Войцеховский поставил машину и медленно и устало, прихрамывая больше обыкновенного, направился к дому.
На крыльце кто-то сидел.
— Ты, Атис? — узнав, окликнул он.
— Я.
— Что ты тут впотьмах делаешь?
— Принес Нерону кости.
— А он тебя, что ж, не пускает?
Мальчик засмеялся.
— Ну, мы сейчас это дело поправим, — сказал Войцеховский и полез в карман за ключами.
Достал, отпер дверь.
— Прошу.
И пропустил Атиса вперед. Нерон с визгом кинулся навстречу, и мальчик обнял собаку и, сияющий, стал гладить и ерошить ей серую шерсть. А Войцеховский смотрел на детский затылок, и из его разворошенных воспоминаний снова всплыли мысли о Петере, которому он был безразличней чужого человека.
А мальчик? Что искал в нем Атис? Может быть, Атису нужен был вовсе не он, а нежная привязанность его собаки? Или его диковинная заморская птица? Животные, словом, а не он — Феликс Войцеховский?
Ладно, пусть будет так…
Но суждено ли этим влечениям и склонностям Атиса сжаться как пальцам в кулак, в призвание то есть, составить смысл жизни? Или же они станут мечтою вообще, страстью вообще — лунными арками и пустоцветом, миражем в пустыне, вспышками зарниц — вечной и мучительной неутолимой жаждой?..
Войцеховский поймал себя на том, что снова думает не об Атисе, а о Петере. Может быть, он меряет Петера на своей аршин — и в этом его роковая ошибка? Может быть, то, что ему представлялось страданием и бессмыслицей, оно и есть для Петера настоящее счастье, которого он, Войцеховский, просто не в силах понять, как невнятен для домоседа инстинкт странствий в генах перелетной птицы? Ведь что мы, по сути, знаем о других людях, даже о собственных сыновьях?..
Войцеховский откашлялся, стараясь стряхнуть с себя эти мысли. Какой от них толк? Разве они могут изменить что-то, поправить, эти бесплодные мысли?
— Ты ужинал, Атис?
— Ага.
— Но со мной ведь ты закусишь?
— Можно, — согласился мальчик.
— Прогуляй пока Нерона, а я тем временем согрею чай.
Он поставил на газ чайник и пошел в ванную.
Теплой воды, само собой, не было, да и кто бы нагрел бойлер. Он отвернул холодный кран, разделся, однако помешкал, прежде чем рискнуть стать под душ. В такие моменты яснее, наглядней всего видно — брр, холодная как сто чертей! — до чего неистребим в человеке инстинкт беречь свою шкуру. В прямом и в переносном смысле… О, под обжигающе ледяными струями ты еще способен философствовать, пан Войцеховский! Вот это энтузиазм! О-ох, того и гляди, отлетит душа грешная, Ну-ну, не распускаться, больше жизни, выше голову! И что-нибудь вдохновляющее, идейное! Mens sana in corpore sano[10], скажем, или…
— Дядь!
— Ты уже вернулся?
— Там чайник бежит!
— Уверни газ. Я сейчас. Слышишь?
— Ага.
Ледяные струи бодрили, вместе с потом смывая усталость, зато напомнил о себе старый добрый ревматизм — не без этого. Не нравится такой душ, не по нраву… Ванну ему подавай! Грелочку. Тигровую мазь. Однако тепло после трудного дня он переносил еще хуже — сразу сморщивался как перезрелый гриб и выдыхался, как лимонад в открытой бутылке. Ослаб мозговой и мышечный тонус — старик!..
— Дядя!
— Иду, сейчас иду. Уже все.
— Покормить Тьера?
— Уже вытираюсь!
Рука сама потянулась за мохнатой простыней. Так. Теперь поскоблиться. Это займет минуты две-три. Он брился по вечерам. Долголетняя привычка женатого человека. Но не только. Утром частенько надо бежать сломя голову… Так. А теперь халат. Самочувствие? Вполне сносное, если не считать боли в коленных суставах, но это не в счет…
Он заварил чай и нарезал сыру.
— На вот неси сахар. А тут печенье. Как ты думаешь, варенье нам взять?
— А какое у тебя?
— Вишневое.
— С косточками?
— Да.
— Мама говорит, от косточек может пристать слепая кишка, — сообщил Атис, но банку все-таки взял, — подумаешь, ну и пристанет, одной кишкой больше, одной меньше…
Они сели оба, точнее говоря — все; Войцеховский по эту сторону стола и напротив Атис, Тьер на спинке стула и рядом на полу Нерон. Идиллия. «Двойной портрет с животными», — подумал Войцеховский, словно лаком сглаживая привычной иронией налет сентиментальности.
— Позволь я тебе налью.
Атис протянул свою чашку.
В дверь постучали.
— Войдите!
О господи, неужто сегодня еще куда-то придется ехать?!
Но это был Айгар.
— З-з-здравствуйте. Вот он где! — с порога выпалил Айгар, и сильное заикание выдавало степень его возбуждения. — Н-ну з-знаешь!
— Садись с нами, Айгар.
— Н-не могу. Мама и так злая к-как фурия. Все М-мургале, говорит, обегаешь, пока с-сыщешь этого балбеса. Ну, ты дома получишь!.. Я с-сразу сказ-зал, не у вас ли, а… Ну, Атис, живо.
Атис медленно сполз со стула.
— Ну, тебе сказано? Из-за тебя мне вечно приходится рыскать по следу, как ищейке… Как раз ф-футбол передают, а я… г-говорить неохота… Давай шевелись! Ну вот, до свидания.
Зато Атис не попрощался и в двери даже не оглянулся, и его лица Войцеховский не видел.
— Do widzenia, panie… do widzenia, — восторженно крикнул Тьер.
— Да уймешься ли ты, трещотка! — устало сказал Войцеховский.
Хлопнула дверь, шаги удалились. Невыпитая чашка, надкушенный бутерброд с сыром… Какая сильная усталость… Ну ешь, пан Войцеховский, подкрепись, чего ж ты нос повесил? А еще говорил про энтузиазм. Ты просто стареешь, дорогой, милый доктор!..
Хоть бы позвонил кто. Но — тьфу, тьфу! — не накликать бы беды. Звонок — это вызов, почти со стопроцентной гарантией. Разве что Цилда позвонит из Раудавы. Но вряд ли. Да и что отрадного могут сказать друг другу люди, для которых стадия телячьих восторгов, усмехнулся про себя он, благополучно осталась позади?
Хоть бы пришел кто пригласить на блины — жестковатые от стоянья в духовке блинцы с прошлогодним клубничным вареньем…