Хоть и ругает тебя начальство, что задерживаешь ребятню, а без этого как? Не делать этого — убывать народ в колхозе станет, и захиреет колхоз.
Кто способный к другому делу, не к земле, того, понятно, не удержишь, да и нужды нет. А основная масса — надо, чтобы оседала в колхозе.
А то вишь, вон, как в Малиновском совхозе вышло; робить некому, и молодежь вся разбежалась. На шефов этих, заводских, — надежды мало. Приедут — только дурачатся, водку пьют да картошку в землю втаптывают.
Уж присоединили бы этот совхозишко к заводу, откуда шефы ездят, тогда бы они не так стали относиться, шефы-то. Заместитель директора завода наведывался бы, раз их это хозяйство, и спрос с них другой, и с запчастями, ремонтом техники намного бы легче было. А так — нет, не дело.
Больно было Егору Кузьмичу видеть неразбериху, разброд, бесхозяйственность и казенщину в соседнем совхозе, думалось, ведь когда-то богатый колхоз это был, потому что хозяин там был, вел дела с умом, и с народом обращаться умел, заставить мог, внушить, и люди уважали его.
А как умер Степан — председатель — и пошло все колесом. Вдруг почему-то захотели сделать совхоз, послали директора какого-то не здешнего из города, который и землю, и хозяйства сельского не знает, с народом свысока говорит, нос кверху и глаза в небо.
Ну и пошло: завалили дело, разбрелись все.
А Степан сад какой выходил колхозный, а теперь в этом саду коровы да козы ходят.
Пахать и сеять, ехать на сенокос некому — все с найму. Даже доярок вербовать ездили, да привезли с длинными ногтями, вымя, видно, царапать. Эти девки пришлые — и разъехались вскоре, непривычные. «Эх! — вздохнул Егор Кузьмич, — к чему это приведет?! Неужели не видят. А потом жалуются те же шефы, что мяса нет. Так откуда оно будет, если так хозяйствовать станем?»
Егору Кузьмичу стало плохо, голова закружилась, и он отогнал эти грустные мысли, опять заговорил с Андреем:
— Ты клуб, Андрюха, новый построй, и там помещение сделай мячиком молодежи упражняться, баяниста толкового пригласи, чтобы веселил парней и девок. Затейник чтобы годный был.
А за землю держись изо всех сил, скотоводством пусть в низовьях реки занимаются, там луга заливные, а мы исстари хлебушком живем.
…И Егору Кузьмичу уже виделось, что все идет, как он наказал Андрею, — легче стало на душе.
«Андрюха двужильный — выдюжит. В нашу Дунаевскую породу — не сдаст», — заключил Егор Кузьмич. И мысли поплыли куда-то вдаль, за реку, в поля, и теряться, мешаться все стало, и спать захотелось.
Потом опять пришел в себя.
— Генке телеграмму дай, пусть приезжает: проститься хочу с ним — скитальцем.
— Дам, дам. Сегодня же, отец. Да ты еще поживешь, мало ли чего бывает.
— Я не умираю, но повидаться надо.
Егору вспомнилось, как ударило сторожиху Агафью два раза подряд, и преставилась она через день.
А сыновья хороши: не приехали… На работе задержали. Сыновья… псы, а не сыновья. На что мой Гришка пьяница, да он на брюхе бы приполз, про Андрюху я уж не говорю.
От мыслей о бабке Агафье ему опять стало хуже. Вспомнились ее мордастые сыновья — оба, лица их начали перед ним кружиться, вертеться, ржать во все горло, а во рту у обоих зубы стальные, и глаза блестят. «Ха-ха-ха», — раскрывают они рты. Потом рожи исчезли. Его начало приподнимать вверх, руки заводить за спину, голову сдавило. В избу вошла во всем белом Авдотья, кланяется, улыбается. «Сейчас Генушка зайдет», — говорит. Забегает Генка, Егор Кузьмич протягивает руки, но Генка не идет, улыбается и не идет. Мотает в стороны головой, смеется.
«Гена, внучек, что же ты не подходишь ко мне, боишься, забыл старика…» Генка исчезает, темно стало…
Андрей и Григорий увидели, как отца вытянуло на кровати и нижнюю часть лица повело в сторону. Он издал непонятный звук.
«Второй раз ударило», — пронеслось у Андрея.
— Отец! Отец! Ты слышишь меня? — наклонился он.
Но в это время Егор Кузьмич ничего не слышал и не видел.
Григорий стоял и плакал.
Андрею стало страшно, что отец уходит, он выскочил на улицу, бросился к машине, успев крикнуть Григорию:
— Я за врачихой.
…Андрей привез врачиху, она посмотрела на Егора Кузьмича, покачала головой. «Покой ему нужен», — сказала, а после в сенях говорила Андрею, что паралич почти убил старика намертво — не отойдет!
…Егор Кузьмич не мог ни звука произнести, ни пальцем шевельнуть, даже век поднять, но он улавливал обрывками, как уже все соседи приходили прощаться, как с покойником. Авдотья причитала у изголовья. Сознание от обиды и немощи снова терялось, тяжелы ему были эти панихидные прощания. Только один Ермил, хоть и тронутым его считают, а лучше других, молвил: «Навестить пришел, Гришенька, батюшку твоего, но прощаться я не стану. Вижу, что он еще чувствует нас православных, да он, может, еще и выживет, — не так легко наповал-то его свалить… станем надеяться на поправку. Не обессудь, Егор Кузьмич», — сказал, словно сил влил.