Выбрать главу

Берте Семеновне в ее новой квартире по утрам все так же слышны были крики павлинов, а иногда и как трубил слон. В их старую квартиру въехала простая легкая мебель, и только белая изразцовая печка с потемневшей бронзовой решеткой осталась теперь там от детства Юры Раевского. Раньше у окна стоял невысокий шкафчик с барельефом – головой Пушкина на дверце. Пушкин был с такими вывернутыми губами и такой курчавый, что было неясно, чья это голова – Пушкина или дяди Тома. Пушкин переехал в соседнюю квартиру, а на его месте теперь стоял магнитофон с бобинами размером с его курчавую голову. Под шипение магнитофонных лент, перемежающееся живым треньканьем забредших в гости гитар, закружилась-понеслась новая жизнь.

Юра и Аня Раевские стали популярной парой. Аня была не только необыкновенно, талантливо красива, но и неглупа. А главное – умела создать вокруг себя атмосферу, в которой мужчинам непременно хотелось казаться блестящими и отмеченными ее одобрением. Юра Раевский был необыкновенно талантлив в дружбе. Отдельная, без родителей, дедушек, бабушек и теток, квартира на Зверинской немало способствовала светской жизни семьи Раевских. Каждую субботу у них собирались друзья, друзья приводили приятелей, чужие приятели становились друзьями хозяев, да и в будни ручеек дружеского общения не иссякал. Никогда.

Дружил Юрий Сергеевич с людьми одаренными, поэтами и художниками. Получалось, что с теми, кто сделал отличный от него выбор. Многие, как Юрий Сергеевич, владели обязательными дипломами технических вузов, но выбрали иные, неопределенные, судьбы. А он, везунчик, умудрился сочетать в своей жизни успешную научную деятельность с творчеством в виде воскресного хобби и субботней дружбой с богемой.

Юрий Сергеевич на свое место в искусстве не претендовал, говорил про себя: «Балуюсь живописью, балуюсь стишками». Он и правда баловался. Писал свои акварели и сочинял стихи легко, не натужно, хотя получалось неплохо. Но и не обидно для друзей, посвятивших этому жизнь.

Сам Раевский искренне восхищался их «настоящей» живописью и «настоящими» стихами. Технари, бывающие в доме, все были талантливы, все делали «еще что-то». Алеша Васильев сочинял смешные непритязательные стихи и замечательно читал Мандельштама, а Аллочка с трехлетней Наташей коротали вечера вдвоем. Володя Любинский трудился над стихами в прозе, очень даже «притязательными», заумными – их вежливо не понимали. Сыну Любинского Бобе исполнилось четыре года, Зина была немодно беременна вторым ребенком. («Мы с Зиной как правоверные евреи. Один половой акт – одна беременность!» – шутил Володя.)

А потом родилась Маша.

Родила Аня на пару недель раньше, чем ожидалось, в суете, полностью соответствующей разгульному духу их тогдашней жизни. Во-первых, сам Юрий Сергеевич в это время, взявшись за руки с другими физиками и химиками, раскачивался у костра под песни Окуджавы на школе физиков под Москвой. Аня, почувствовав, что Маша толкается как-то необычно настойчиво, задумалась, продолжать ли веселиться с гостями или отправиться рожать Машу. У младших Раевских в то время жил восемнадцатилетний мальчик Костя Смирнов. Костя был сыном одного из аспирантов Сергея Ивановича, приехал из Воронежа, поступил в Академию художеств, ждал общежития. У Берты Семеновны имелась собственная табель о рангах. Косте, по каким-то ее расчетам, полагалась большая мера ее заботы и участия, но и не такая значительная, чтобы взять его к себе. И Берта Семеновна временно поселила парня в квартире сына.

– Идите-идите! Нам рожать пора! – Костя натягивал на Аню с Машей пальто и строгим голосом выпроваживал гостей. – Все в сад!

Костя и Володя Любинский повели Аню на соседнюю улицу. В роддом.

– Вот ваш ребенок. – Медсестра Надя развернула ситцевый сверток в застиранный зеленый цветочек.

На рыжей клеенчатой бирке, свисающей с ручки ребенка, расплывались синие чернила. «Девочка, 3900 г, 49 см».

– Ручки две, ножки две, – без тени улыбки перечисляла медсестра, – сдаю по описи…

– А почему она такая?.. – разочарованно спросила тоненькая девушка в больничном халате.

Даже этот стоящий колом синий балахон не унизил ее красоту. Красота рвалась в разные стороны из уродливого синего халата: нахально полыхал румянец вместо обычной послеродовой бледности, по бесполезным местным целям стреляли глаза, сверху из халата на медсестру нацелилась грудь, смуглая, пышная, с тонкой голубой жилкой… Уж грудей-то разных медсестра перевидала за десять лет работы в роддоме Эрисмана столько… Но сейчас, при виде этой, ей подумалось, что для кормления чахлого ребенка такая красота не предназначена, а предназначена только для любви. Снизу на медсестру наступали ноги. Не просто ноги как непременная принадлежность всех рожениц, а Ноги… тонкие щиколотки, круглые коленки, пухлая розовая красота под распахнувшимся подолом казенного халата…

полную версию книги