Выбрать главу

Я ничего не мог ему ответить, да он и не ждал ответа, закурил и подошел к широкому, во всю стену, окну, за которым виднелось старое городское кладбище. Теперь там не хоронят, оно стало мемориальным парком, и мне рассказывали, что летними вечерами здесь гуляет много молодежи. Летом каменные серые склепы, покосившиеся кресты задрапированы буйной зеленью и теряются в ней. А сейчас только начинается весна… Деревья стоят голые, черные, каждая ветка на фоне голубизны неба больно ранит своей чернотой.

А он говорит дальше:

— Там… вы знаете… за деревьями, за склепами и крестами выстроились ряды солдатских могил. Скромные цементированные надгробья. Имена, имена… Многих из них я знал живыми… Многие были моими друзьями. Знали бы они эти три колдовских заклинания от трех смертей, тогда, может…

Его зовут Николаем Петровичем Ильиным. Подполковник в отставке, чекист, ему далеко за пятьдесят. Карие выразительные глаза смотрят на вас пристально, заинтересованно и совсем по-молодому. Вся его фигура собранная и крепкая. Только густая седина на висках говорит о годах, дорогах, о пережитом, потерянном и обретенном.

Николай Петрович — русский, родом из Ивановской области, но когда переходит на украинский язык, то кажется, что он уроженец Коломыи. На Прикарпатье он — с первого дня освобождения Станислава от фашистских оккупантов, тут родились и выросли его дети.

И здесь Ильин поседел…

Он рассказывает:

— Бывало, в те трудные послевоенные годы на меня иногда находили всякие мысли: я — ивановский ткач, в молодости работал мастером на меланжевом комбинате, в Иваново всегда найдется для меня работа… Так почему же я здесь, на Прикарпатье, в вихре жестокой классовой борьбы, среди опасностей? Не хватит ли с меня войны? Что меня здесь держит? Но открывалась предо мной вся красота земли карпатской. И я чувствовал, как соединяют меня с ней тысячи корней.

…Мы могли с ним встретиться еще летом сорок четвертого года, когда через мое село на Станислав катилась неудержимая лавина советских войск — артиллерия, танки, кавалерия, пехотинцы в белых от соленого пота гимнастерках. Молоденький лейтенант на вороном коне остановился перед группой подростков, голодными взглядами провожавших вкусно пахнущую солдатскую кухню, и, подмигнув, спросил:

— А что, братва, далеко еще до Берлина?

До Берлина еще был целый год пути, еще в той стороне, где Станислав, ухает артиллерия, там еще кипит бой. Мы пожимаем плечами, — откуда нам знать, сколько километров до ненавистного Берлина? — а веселый лейтенат, пришпорив вороного, догоняет своих.

Может, это был Николай Петрович Ильин?..

Он смеется.

— Нет, чего не было, того не было. На вороном коне во время войны не ездил. В основном своими ногами протопал от западной границы до Москвы и обратно. Был пограничником в Белоруссии, уничтожал под Оршей на Смоленщине фашистских парашютистов, принимал участие в знаменитом параде седьмого ноября 1941 года на Красной площади, защищал Москву, окончил школу КГБ. Не раз падал от вражеских пуль, но… никогда не падал с коня.

Мне почему-то не хотелось, чтобы Николай Петрович так категорически отрицал свое сходство с тем молоденьким лейтенантом на вороном коне: с тех летних дней сорок четвертого года я, например, никакого другого лица не запомнил — ни генеральского, ни солдатского, а молодое, задиристое лицо лейтенанта ношу в душе до сих пор. Почему-то в его образе вместилась вся наступающая армия.

Как тебя звали, всадник на вороном коне?..

Николай Петрович восстанавливает в памяти донесение, написанное им в первый день освобождения Станислава — 27 июля 1944 года:

«Докладываю, что вместе с младшими лейтенантами И. Никуловым и И. Юрченко прочесал порученный нам район города. На улице Коллонтая взяли в плен полковника венгерской армии. Возле бывшего комиссариата полиции с помощью местных жителей задержали и обезоружили двух полицаев…»

В тот день молодые чекисты были заняты по горло. В районе Софиевки и Пасечной еще шла перестрелка, еще мертвые смотрели в задымленное небо удивленными глазами, а младший лейтенант Ильин уже стоял на страже мирной жизни города.

— А еще, кроме всего прочего, мы тушили пожар в доме, где помещалось станиславское гестапо. Кригер, его начальник, удирая, приказал уничтожить архивы. Мы уже падали с ног от усталости, но горел архив, важные документы… И мы бросились в огонь, спасая их…

Спустя десятилетия я держал в руках обгоревшую папку из того архива Станиславского гестапо, в которой чудом уцелели протоколы допросов руководителя подпольной комсомольской организации в селе Зеленой Надвирнянского района Елены Смеречук. Через огромные временные расстояния — а происходило это в ноябре 1941 года, когда фашистские полчища угрожали Москве — долетали к людям гордые слова гуцульской девушки: «Да, я верю в дело Коммунистической партии! Да, я верю в победу Красной Армии!» И хоть пламенные слова комсомолки шеф гестапо перечеркнул красным карандашом: «Ликвидировать!», и хоть Елена Смеречук с товарищами пала от гестаповских пуль в Павловском лесу под Станиславом, — ее слова живы. Словно белые птицы, они долетели до нас и полетят еще дальше — в века, в вечность.

Может быть, в первый день освобождения Станислава от фашистов уберег Еленкины слова от огня младший лейтенант Николай Ильин?

Из характеристик того времени:

«…Старший оперуполномоченный отдела борьбы с бандитизмом тов. Ильин Н. П. в бою с бандитской сотней «Сулимы» вблизи села Тязив Станиславского района проявил себя смелым и сообразительным офицером. Бандсотня «Сулимы» уничтожена. Ноябрь, 1944 год…»

Бывало, бесконечными часами, а то и целыми ночами сидел он за столом, всматривался в лицо вытянутого из схрона какого-нибудь «Отавы» или «Сулимы» и спрашивал: «Кто ты такой? Как попал в банду? Во что, в кого верил?»

Ответы были разные. Что-то лепетали о «самостийной» Украине, хотя не могли объяснить, какое оно, это «самостийництво». Кулацкие сынки видели «соборность» сквозь призму классовых интересов; для мелких интеллигентиков «соборность» представлялась полем, на котором произрастали важные и высокооплачиваемые должности. Во имя своих шкурнических интересов они убивали, вешали, жгли.

Это называлось «строить Украину».

Николай Петрович, вспоминая осень сорок четвертого, вздыхает:

— Это был мой первый бой, первая, так сказать, встреча лицом к лицу с националистами. И хоть характеристики тогда писали на меня хорошие, начальник отдела Петр Федорович Форманчук оценивал нас по заслугам, но, признаюсь, я не был доволен проведенной операцией. Мы действовали напролом, надеясь только на свою храбрость и забывая, что перед нами враг хитрый, коварный. До сих пор стоит у меня перед глазами сержант… Ни фамилии, ни имени не помню, судьба свела нас вместе только в этом предрассветном бою.

Преследуя бандитов, мы прибежали к какой-то хате, в которой они скрылись. Я прилег под стеной, выжидая момента, чтобы бросить в окно гранату, а фронтовик-сержант встал во весь рост, крикнул: «Эй, сдавайся, сволочь!» и упал, скошенный пулеметной очередью с чердака.

Я видел на войне много смертей… Были смерти героические; были смерти случайные, бессмысленные — от заблудившейся пули. А вот смерть сержанта поразила меня своей дикой несправедливостью. Ну, как же так? Человек прошел все фронты и гибнет на своей же земле. На рассвете. Это было жестоко… Во сто крат более жестоко, чем на фронте. Так, во всяком случае, мне казалось. Я тогда подхватил пулемет сержанта, ярость застила мне глаза, я косил и косил…

— Наш начальник Форманчук, этот отважный партизан из соединения Федорова, учил нас: «Мудрость борьбы с классовым врагом — не в одном только гневе, не в слепой злости. Если в борьбе с национализмом будем опираться на народ, если будем не только храбрыми, но и мудрыми, то мы гораздо быстрее справимся с задачей, возложенной на нас партией».

Ильин некоторое время молчит, а потом добавляет:

— Наверное, это и была самая высокая мудрость, во имя которой мы ходили между десятью смертями и сотнями пуль. И хотя часто падали от этих пуль, все же новое в Прикарпатском краю побеждало. Я спросил: