Я кивнул.
— Ну вот! И, наконец, ты — как живое доказательство, что мы не умерли, что мы боремся! — Он помолчал. — Но тебе, Петрусь, надо завтра же уезжать. Наши мужики повсюду раззвонили о прокламации. Теперь, неровен час, жди гостей. А эта публика меня в таких случаях никогда не забывает посетить. Паспорта я тебе заготовлю, с дюжину карточек и с полдюжины книжек могу дать. Вечером переведу тебя от Фепешкина на другую квартиру, у Ивана тоже часто обыски бывают, а там еще нет. А завтра отвезу на разъезд Ерал, там у меня знакомый дежурный, он тебя с приятелем-кондуктором в поезд посадит, и спокойненько доберешься до Уфы.
Вечером Николай привел меня к старику крестьянину. Два его сына погибли в японскую кампанию, а третий, самый старший, жил рядом. Теперь уже внук старика служил на действительной и воевал где-то в Галиции.
Мы с дедом и его старухой допоздна чаевничали. Оказалось, что мой хозяин был среди тех мужиков, которым Николай читал нашу прокламацию.
— Надо бы побольше таких бумажек, чтоб все читали, все правду узнали, — наставительно говорил старик, дуя в блюдечко и солидно прихлебывая чай.
— Трудное это дело. Да к тому же и полиция свирепствует: уж на что ваше село далеко от железной дороги, и то стражники к вам частенько наведываются.
— Волков бояться — в лес не ходить, — так же наставительно заметил хозяин.
Встали мы на другой день не рано. Только бабушка наварила картошки, поставила на стол грибов, сметаны и пригласила нас завтракать, как в комнату вбежал дедов сын:
— В селе обыск идет, — запыхавшись, объявил он. — Стражников наехало человек сорок, с приставом. Говорят, все село прочешут. А ты, милый, чужой в селе. Обязательно возьмут. Куда тебя девать?
И тут старик мой проявил спокойствие и истую русскую смекалку:
— У нас во дворе пустой углевозный короб стоит на санях. Полезай-ка, сынок, туда, становись на четвереньки, я тебя решеткой от короба прикрою, а сверху наложим сухого навоза.
Так и сделали. Нельзя сказать, чтобы мне было очень удобно — сверху и с боков давит, дышать трудно… Показалось, что прошло много времени. Наконец слышу шум, топот коней, грубые голоса.
Хлопнули ворота… «Неужели уходят? — восторгом обжигает мысль. — Ну, в сорочке ты родился, Петруська!»
И в этот миг адская боль пронзила низ живота. Только не закричать! Мне показалось, что я помираю, такое охватило бессилие. Лишь острая боль доказывала, что я еще жив. «Если задели кишки — погибну. Кругом навоз, грязь… Да и лечить негде и некому…» Тишина… Я уже не понимал, сколько прошло времени.
Вдруг толчок. Чувствую, короб куда-то движется. Сказать что-нибудь, дать знать, что я живой, — нет сил… Остановка. Короб сильно кренится вправо, и я лечу куда-то.
Кто-то быстро разгреб надо мною навоз, и я увидел старика с сыном.
— Живой? — с радостью спросил старик.
— Живой, — одними губами прошептал я.
— Слава тебе, господи! — И вместо того чтобы поскорее вытащить, оба закрестились и принялись читать молитву. Потом подняли меня, слегка отряхнули. — Ну, мы думали — царство тебе небесное, сынок. Такой подлюга, уходя, в короб штыком ткнул.
Хозяева сняли с меня рубашку, изорвали ее и, как могли, перевязали рану. От большой потери крови у меня кружилась голова.
— Мы думали, ежели ты мертвый, — обстоятельно рассказывал дедов сын, — завалить тебя навозом, а потом родителям передать, чтобы тихонько вытащили и по-христиански похоронили. Но, слава богу, обошлось. Бережет тебя господь.
— Николаю бы…
— Уже, сынок, уже сказали, — перебил старик.
Тут примчался Николай на правленческой лошади.
— Эх, как тебя! — горестно проговорил он. — Идти не можешь? Тогда ночью я перевезу тебя к Никифору.
— «Звездочке» скажите, — попросил я. — Ей паспорта отдай. А родителям моим ни слова.
Ночью проселочными дорогами Николай повез меня к леснику Никифору Кобешову, старому нашему «благодетелю» и другу. Дорога заняла целые сутки: ехали осторожно, объезжая людные места. За полверсты до сторожки Николай свернул в густые заросли, остановился и пошел вперед узнать, все ли спокойно у Кобешова. Вернулись они вдвоем.
Никифор молча обнял меня, словно родного сына, и несколько минут ничего не мог промолвить. Я тоже. Не видались мы почти восемь лет!
— Ах ты, неугомонная головушка, — выдавил наконец он. — Видно, Маша правду говорит: своей смертью тебе не помереть. Либо повесят, как Мишу, либо пристрелят. Сильно пропороли, иудины дети?