Выбрать главу

В эти дни Луиза, посланница осажденного Парижа, побывала и у тех, кому поклонялась, — у Гюго и Курбе.

Гюго застала подавленным, удрученным серьезной болезнью сына.

— У меня сердце истекает кровью за Францию, — горько сказал Гюго, когда Луиза объяснила цель своего прихода. — Я пожертвовал пятьсот франков гонорара, полученного за «Возмездие», но вам я охотно отдам все отчисления за постановку «Возмездия» в театре Порт-Сен-Мартен! Правда, часть из них я отдал в помощь литераторам, жертвам войны, но остальные — десять тысяч франков — ваши! Вот чек!

— Спасибо от Парижа, дорогой мэтр!

Он с силой потер ладонью огромный, выпуклый лоб.

— Все мы дети Парижа, Луизетта. Извините, меня ждет врач!

А Курбе яростно грохал кулаком по столу и рычал из облаков табачного дыма:

— Никто не смеет сказать, что Курбе прячется за чужие спины. Я лейтенант 45-го батальона Национальной гвардии и горжусь этим! Я жертвую лучшую картину в лотерею, деньги пойдут на отливку пушки: «Курбе. Оборона Парижа!» А сейчас я прочитаю вам мое письмо художникам Германии!

В мастерской воцарилась тишина.

— «…Немцы! Идите своей дорогой!.. Как вам не стыдно! Разве вы не видите, что ваша затея противна духу нашей эпохи? Дорогие зарейнские друзья, признаюсь, что вы были мне симпатичны, и редко где я так смеялся, как в Германии. У вас много пива. У себя дома вы великолепны!.. Здесь мы едим мясо взбесившихся коров, непригодных к службе лошадей, ослов, и я уже не знаю, что еще. Так мы дойдем до крыс, кошек. Но мы будем держаться, хотя бы нам пришлось стать каннибалами, Уйдите, прошу вас!»

— Сие на воздушном шаре я отправил в Германию, — пояснил Луизе Курбе, вставая. — Выпьем за победу над завоевателями, друзья! А теперь — до вечера! Гюстава Курбе в Лувре ждут его соратники по Комиссии искусств: Клод Моне, Франсуа Милле и другие мастера кисти, чья жизнь посвящена правде и народу! Вам известно, мадемуазель, что мэтр Курбе ныне восседает в Лувре в кресле своего личного врага, мерзавца графа Ньюверкерка? Надо додуматься: такая свинья управляла искусством. Позорище! Сегодня будем решать вопрос, когда свергать Вандомскую колонну, гнусный памятник деспотизму и рабству!

Высокая волна народного гнева захлестнула Париж тридцать первого октября, когда стало известно, что маршал Базен сдал Мец, крепость, укрепленную куда основательнее, нежели Париж, сдал, располагая огромной армией, насчитывавшей около ста семидесяти тысяч человек. С такими силами необходимо было любой ценой вырваться из кольца блокады и идти на помощь Парижу. Именно так понимали парижане долг Базена!

— О, если он посмеет вернуться во Францию, мы его повесим как предателя! — на все лады повторялось в тот день всюду.

В то же утро Париж узнал, что войска Трошю, ценою огромных жертв овладевшие два дня назад деревней Бурже северо-восточнее Парижа, за линией его фортов, вчера снова уступили ее пруссакам из-за преступной беспечности генералов.

И третье, что услышал в то злосчастное утро Париж: из длительного вояжа по столицам европейских держав вернулся Адольф Тьер, вымаливавший у властителей Европы содействия в заключении наименее позорного для Франции мира с Вильгельмом. То, что Тьера беспрепятственно пропустили через зону осады, само по себе наводило на мысль о тайном сговоре между осаждавшими Париж и теми, кто только что клялся не отдавать «ни одного камня» его крепостей. После коротенького совещания с правительством Тьер, этот карлик Футрике, отправился в Версаль, ставший штаб-квартирой германского генерального штаба, договариваться с Бисмарком и Мольтке об условиях перемирия. И это в то время, когда весь Париж требовал: «Никакого перемирия! Никакого мира! Сражаться до последнего!» Теперь-то ничто не могло избавить Трошю, Тьера, Фавра и всю клику от клейма «национальной измены».

Стало известно и то, что Мец капитулировал четыре дня назад, двадцать седьмого октября, когда газета Феликса Пиа «Борьба» впервые сообщила об этом. Но тогда правительство, зная о капитуляции, натравило обманутые толпы на редакцию газеты и призывало к убийству Феликса Пиа и сотрудников как прусских шпионов. Редакцию и типографию разгромили, и только чудом никто не был убит: по счастью, в здании в час погрома никого не оказалось. Ну не верх ли подлости и вероломства?! О, сколько бранных и гневных слов было сказано перед сообщением, трусливо расклеенным ночью по стенам Парижа. В нем сообщалось: