Мари вздохнула:
— Да разве ты одна думаешь так, Луизетта?! Но… Вот посмотри, что пишет Жюль Валлес в своей новой газете «Крик народа», вчера мне передал ее Тео.
Луиза развернула истертый на сгибах газетный лист.
— «Чему поможет уничтожение тридцати тысяч пруссаков? Сопротивление пойдет только на пользу реакции. Республиканцы должны беречь свои силы до более благоприятного времени. Реакция хочет задушить нас руками пруссаков…»
Луиза опустила газетный лист на колени, на глазах ее блеснули слезы.
— А мы-то так надеялись, так верили!
— Прочитай еще вот здесь, — показала Мари.
— «Всякое выступление только подставит народ под удары врагов революции — германских и французских монархистов, которые потопят в море крови все его социальные требования… Говорят, что смельчаки решили двинуться по улицам навстречу победителю и преградить ему путь. Честь тому, кто готов умереть в эти дни горчайшего позора! Но никто не видел, чтобы матрос мог остановить прилив, и самоубийство отнюдь не оружие сильных… Республиканец, не стреляй завтра! Не стреляй, потому что они, безусловно, хотят, чтобы ты начал стрелять… И не давай себя убить, отчаявшийся герой, когда тебе предстоит еще столько трудов и столько добрых дел, когда рядом со скорбной родиной шагает революция…»
Дальше Луиза читать не могла. Заплакала навзрыд, прижавшись лицом к плечу Мари.
— Если бы я не верила Раулю и Тео, я тоже, наверно, впала бы в отчаяние, — сказала Мари, нежно поглаживая ее по остриженным волосам. — Но они не теряют ни надежды, ни веры. Они убеждены, Луиза, что вот-вот из-за кромешных туч выглянет наше солнце.
— Ах, Мари, Мари! Мы ждем этого всю жизнь!
Эти дни они работали рядом и с ненавистью ждали полуночи первого марта, когда предполагалось вступление в город пруссаков. В ту ночь весь Париж, от древних стариков до шестилетних мальчишек, толпился на валах и баррикадах.
Но завоеватели, видимо, побоялись вступать в полузавоеванный город среди ночи: их могли встретить и пули шаспо, и картечь митральез, и лавина камней, обрушенных на их головы с крыш. И лишь после восхода солнца, блестя островерхими касками, под Триумфальной аркой и обтекая ее с обеих сторон, вступили на Елисейские поля полки торжествующих бошей. Развевались знамена, увенчанные орлами и сверкающие золотыми кистями, картинно и лихо гарцевали на упитанных жеребцах офицеры, парадным гусиным шагом маршировала пехота.
— О, как же я их ненавижу! — говорила Луиза стоявшим рядом Мари и Андре Лео. — Я готова на любые пытки, на любую мученическую смерть, если бы это могло остановить их!
Вступающие в город завоеватели начистились до зеркального блеска, улыбками и торжественным самодовольством сияли лица, лихо торчали стрелками вверх, так называемые «вильгельмовские» усы. Вот так же, наверно, вступали когда-то на улицы Лютеции римские легионы, так же шествовали победной поступью английские штурмовые колонны. Сколько же тебе пришлось перенести, Париж, самый свободолюбивый, самый прекрасный город мира!
Нет, Луиза не могла вынести до конца это зрелище, не могла видеть, как усатые, тупомордые вояки, срывая ветви с лавровишневых деревьев, сооружают из них венки и венчают ими свои каски. Но и убежать не имело смысла, зрелище национального несчастья и позора настолько врезалось в память, что его, наверно, невозможно было вытравить оттуда ничем и никогда.
Толпа парижан, стеной стоявшая на валу и баррикадах, окружавших Елисейские поля, молчала, не прозвучал ни один выстрел, не был брошен ни один камень. Но эта немая стена ненависти, встречавшая армию вторжения, была грознее любых криков неистовства и негодования.
Всадники расседлывали коней, пехотинцы составляли пирамидами винтовки, расстилали в тени платанов скатерочки и принимались праздновать — на покоренной земле, в завоеванном городе. Блестели на солнце бутылки и фляги, офицеры стучались в наглухо запертые двери домов. Но лишь одно кафе распахнуло перед завоевателями зеркальные двери. И как Луиза узнала назавтра, ночью бомба превратила это кафе в груды развалин…
Ни раньше, ни потом, в мучительные дни тюрем и ссылки, Луиза не горевала так, как в эти дни. Все, все давило ее горло: и воспоминание о Шарле Демаи, и о детских играх в революцию, и о девочках ее класса, которым она с такой гордостью рассказывала о Жанне д'Арк; и мечты о свержении тирании и о свободной Франции. Представлялось, что наступил конец света, конец всему, Доброму и чистому. И она, вероятно, не нашла бы в себе силы пережить эти часы, если бы не случайная встреча с Ферре.