— Вас все нет и нет, — пожаловалась она, — а я жду.
Отец вернулся через несколько часов. Эдвард вышел в пижаме в прихожую и увидел его стоящим перед зеркалом; отец внимательно рассматривал лицо, растягивая пальцами щеки, будто проверял эластичность кожи. Мать в халате проплыла в кухню.
— Есть хочешь? Где ты так долго пропадал?
— На собрании у Боруты, — сказал отец. — Проклятый Борута, начнет болтать, не остановишь, словно испорченный кран.
Борута был главным редактором «Варты», газеты, в которой отец в последнее время работал. Он каждые два месяца менял работу, был в вечной оппозиции, всегда недоволен миром, всегда не на своем месте, неловкий и как будто всем чужой. Эдвард никак не мог поверить, что этот человек во время войны был офицером из ближайшего окружения Коменданта.
— Я видел тебя, папа, в «Европейской» с красивой девушкой, — сказал он громко, чтобы мать могла услышать.
Вернувшись в свою комнату, Эдвард с головой укрылся одеялом. До него не доходили никакие звуки, он не слышал голосов родителей и не думал об отце. Сколько Эдвард себя помнил, он всегда старался быть непохожим на отца, вел с ним постоянную войну. Теперь ему казалось, что он проиграл в важном поединке. Эдвард страдал. Его преследовало собственное лицо в зеркале у Ягодзинского.
Даже тогда, когда он победил в чемпионате юниоров, даже тогда, когда занял третье место в военном училище… На улице, в спортзале, в любом другом месте его вдруг охватывал страх, ему казалось, что он снова увидит это зеркало, что еще раз встанет перед ним, склонившись над умывальником… И только Тереса… Ее нежность и спокойная уверенность смягчали страх. Ему не надо было преодолевать сопротивление, просто он медленно взмывал вверх, как в упоительном полете, в котором каждое движение является неожиданным и таинственным. Понимала ли она его состояние? У нее не было никакого опыта, он был первым — это он смог понять, — только интуиция, и, когда он отступал, она осторожно его поощряла, замирая от страха, он чувствовал, что она боится, а потом сам уже не знал, как это пришло; его охватила радость, огромная очистительная радость, он забыл о ней, был сам с собой, со своей мужской силой…
В комнате царил полумрак, но он хорошо видел предметы: небольшой письменный стол, книжные полки, ракетки на шкафу. Тереса привлекла его к себе и поцеловала в лоб, а потом, плотно закутавшись в одеяло, соскользнула с тахты. Сознание необычайности того, что произошло, не покидало его несколько дней. Он представил Тересу матери, хотя девушка и не хотела этого, она приходила к нему только тогда, когда ее не было дома. Мама угостила их кофе с песочными пирожными, не сводя с Тересы оценивающего взгляда, а девушка сидела на краешке стула и отвечала только «да» или «нет»…
Вечером мать зашла в комнату сына.
— Красивая эта твоя евреечка, — сказала она. — Красивая и неглупая. Как ее фамилия?
— Кофлер, — пробормотал он.
— Я ничего против нее не имею, избави бог, ты же знаешь мои взгляды, но…
Отец этого не сказал бы. Но разве он, Эдвард, думал когда-нибудь об этом серьезно? Даже тогда, когда увидел Тересу впервые. А было это так…
Профессор Ярри заканчивал лекцию, когда боевики ворвались в аудиторию. Как кот, бросающийся на мышь, влетел Вацек, а за ним вломились другие, держа палки как шпаги. Профессор застыл на кафедре с открытым ртом, остановившись на полуслове, он напоминал ксендза в тот момент, когда тот поднимает дароносицу. Солнце скользнуло по скамейкам, студенты повскакивали с мест, левая сторона была почти пуста, только лохматый очкарик Абрашка Фойгель даже во время лекций профессора Ярри соблюдал законы скамеечного гетто.
— Жиды на левую сторону! Долой жидовскую провокацию! Да здравствует национал-радикальная молодежь!
Абраша Фойгель собирал книги и дрожащими руками засовывал их в портфель. С ним все в порядке, он послушный, он никогда не протестовал. И его первого ударили палкой. Вмяли в скамейку, он напоминал тряпичного клоуна, переброшенного через перила. Студенты давились в дверях, вываливались во двор, конспекты лекций летали в воздухе, портфели падали под ноги. Эдвард видел открытые рты, перекошенные лица, руки, сжимающиеся в кулаки. Рыжая, узкая голова Вацека плыла в воздухе как победное знамя. Эдвард спокойно закрыл тетрадь и с трудом начал пробираться через толпу. Он работал плечами и, как всегда, когда напрягал мышцы, радовался, чувствуя свое превосходство над этим скопищем мозгляков. Эдвард их и не одобрял, и не осуждал. Вацек уже несколько месяцев преследовал его своей национал-радикальной болтовней; а как-то раз после теннисного матча даже затащил на какое-то собрание. Они задыхались в маленькой комнате, полной табачного дыма. Кричали, перебивая друг друга, строя грандиозные планы действий, которые очистят Польшу. Эдвард даже немного поддакивал; то, что евреи в Польше были чужими, казалось настолько очевидным, что против этого не имело смысла возражать. Правда, Абраша Фойгель ему не мешал, чистый, вежливый, он не перебегал никому дороги, но все же, без сомнения, оставался чужим. Тысячи других евреев сновали по Варшаве. Они хозяйничали в магазинах, в банках и в канцеляриях, лечили больных и писали книги. Евреи приносили с собой грязь, бедность и что-то неприятное. Они были слабыми, но одновременно опасными, трусливыми и в то же время наглыми. Составляли заговоры? Может быть. Но в конце концов какое ему дело? Никто не любит Абрашу Фойгеля, но зачем же сразу палкой по зубам?