Выбрать главу

В результате Ницше приходит к абсолютному оправданию человека. Он снимает все свои прежние обвинения: «Реальный человек в сто раз драгоценнее любого идеального человека, существующего лишь в пожеланиях и мечтах» (VIII, 139). «Удавшийся человек радуется самому факту „человека“, радуется пути человека, но — он идет дальше» (XII, 24).

В ницшевском понимании человеческого бытия сохраняется основная схема: человек потерян, но может спастись; однако христианское содержание этой концепции с самого начала утрачено и заменено другим.

Принципиальная разница вот в чем: у Ницше человек один, он полностью предоставлен самому себе. Он может подняться, может «пойти дальше», но без Бога. Ницше сознательно не желает дать человеку ничего, кроме него самого, и радуется этому: «Все прекрасное, все возвышенное, чем человек наделил реальные и воображаемые вещи, я хочу потребовать назад и объявить собственностью и созданием человека» (XV, 241).

Но может ли человек, спросим мы, достичь своей цели, если он желает только самого себя и своего «продвижения вперед»? Ницше тоже понял, что из этого ничего не выйдет, и выписал для себя слова Гете: «Истинное уважение можно испытывать лишь к тому, кто не ищет самого себя… Должен признать, что за всю мою жизнь мне приходилось встречать самоотверженные характеры такого рода лишь там, где я сталкивался с прочно укорененной религиозной жизнью, с утвержденным на незыблемых основаниях вероисповеданием, самодостаточным в том смысле, что оно не зависит от времени с его духом и его наукой» (XIII, 304).

Вероятно, Ницше понимал, что это действительно так, однако впоследствии он отрицает эту действительность. Характерно, что все его размышления о человеческом бытии тоже проистекают из христианских мотивов, но с самого начала он тщательно заботится о том, чтобы вычистить из них всякое христианское содержание; здесь это — связь человека с Божеством. Он силится удержать свою мысль в железных рамках реальности без иллюзий, он стремится мыслить творчески, и все же скатывается в холодную пустоту «быть только человеком и ничем больше» и, невыносимо страдая за оказавшегося в пустоте человека, тут же перескакивает к идее сверхчеловека. Но этот неопределенный сверхчеловек не может значить ничего для настоящего, живого человека, который должен и хочет здесь и теперь делать то, что необходимо, «устремляя взгляд к совершенству» (XIII, 304); в этой деятельности заключен его шанс достичь своего высшего предела, и в ней он обретает покой, удостоверяясь в бытии как таковом. Не искать самих себя, не искать человека — главное условие для того, чтобы найти самих себя, чтобы найти человека.

3. Наука как безграничная воля к знанию

Воля к истине и к знанию у Ницше тоже христианского происхождения.

Правда, сам Ницше утверждает иначе: религия, которая, подобно христианству «ни в одной своей точке не соприкасается с действительностью, должна быть смертельным врагом знания» (XIII, 281). Христианская «вера», как, впрочем, и всякая другая, всегда накладывала вето на науку, в особенности яростно ополчаясь против «двух великих противниц суеверия — филологии и медицины». «В самом деле, — поясняет Ницше, — нельзя быть филологом или врачом, не будучи в то же время также и антихристианином. Ибо филолог видит насквозь так называемые „священные книги“, а врач не может не видеть физиологического вырождения типичных христиан. Диагноз врача: „Неизлечимо“, вывод филолога: „Чушь“…» (VIII, 282).

Зато в других случаях сам же Ницше выводит и собственную свою волю к истине, и безусловный характер современной научности из того огня, который впервые разгорелся в христианстве, из той особой моральности, которая требует истины во что бы то ни стало (VII, 275). Ницше хочет истины — как оружия против иллюзии и вздора; истины, и ничего кроме истины, ищет он и в своих исследованиях христианства и роковых последствий христианства для человеческого бытия. И вот, вначале пытаясь обрести достоверное знание, затем убедившись в сомнительности познанного, после этого стремясь до конца последовательно применить критический метод, потом видя, как пошатнулась сама истина и, наконец, усомнившись в ценности истины как таковой, Ницше на собственном опыте узнает, что с современной наукой дело обстоит далеко не так просто, как кажется. Превращения, которые пришлось испытать здесь Ницше, интересны не только сами по себе, но как репрезентация того, что произошло и происходит в скрытых глубинах нашей эпохи. Проявись это с полной ясностью в действительности, произошел бы полный перелом в нашем сознании как бытия, так и истины. Об этом стоит сказать поподробнее.

Ницше, указав на христианскую моральность как на источник той безусловной воли к истине, на которой держится наша наука, дал тем самым предельно краткий ответ на вопрос: откуда взялась наша западноевропейская универсальная наука и современный научный образ мыслей (хоть он и воплощается всегда лишь в очень немногих людях)? Его ответ обескураживает; нам надо внимательно присмотреться к нему и к возможным из него выводам — тем самым мы лучше поймем и собственное отношение Ницше к истине и науке — на удивление противоречивое, а порой и просто запутанное.

Между греческой наукой и наукой современного Запада существует не просто различие, а прямо-таки бездонная пропасть. Отличительная особенность христианского мира — та исторически сложившаяся в нем, и только в нем одном, всеохватность жажды знания, непреклонная настойчивость в поисках истины, которая воплотилась в нашей науке. То, что такая наука с ее универсальностью, не признающей никаких границ, и с ее внутренним единством возникла только на Западе и только на христианской почве, есть бесспорный факт. Только здесь мы можем наблюдать — по крайней мере, в отдельных людях — тот особый дух научности, которому целиком подчинено все сознание и вся деятельность.

А ведь и греки имели все предпосылки для такой науки. Ибо им знакомо ясное развитие методов, а их конкретные знания в области астрономии, медицины, географии, физики, зоологии, ботаники превосходят все, что знали люди тогдашнего мира, хоть по сравнению с достижениями современной науки все это, за исключением, пожалуй, математики, выглядит жалким лепетом. Но грек не знает принципиально надежной методики эмпирического исследования, которая распространялась бы на все познаваемое без исключения; в редких случаях, правда, отдельные ученые прибегают к подобным методам, но они считаются не вполне достоверными, ограниченными и не оказывают никакого влияния на научное развитие. Взявшись читать сочинения Гиппократа, вы с раздражением обнаруживаете какую-то мешанину подлинных наблюдений, более или менее приемлемых толкований, философских теорий и фантастических суеверий. Грек не знает бесконечно движущейся вперед универсальной науки, в которой все соотнесено и взаимосвязано, все работает на развитие познания, в которой все отдельные науки представляют лишь ее функции; грек способен создать лишь систематические упорядоченные обзоры, сводящие все известные данные в единую картину; он стремится не столько двигаться вперед, сколько завершить и остановиться. Даже продвигаясь на шаг вперед в своих исследованиях, грек стремится придать им характер чего-то готового. Ему неведома страстная воля к истине, взрывающая все на своем пути; он не идет дальше рефлектирующих сомнений, как во времена софистики и Еврипида, или с невозмутимым видом предается исследованию каких-нибудь особенных предметов как своего рода игре, потому что это интересно — таковы Евклид, Архимед, Фукидид. Чем ближе вы знакомитесь с духом греческой науки и ее достижениями, тем глубже открывается вам пропасть между ней и современной наукой.

Над этим обстоятельством стоит поразмыслить. В чем причина такого различия? Я вижу ее именно в том, на что указывает Ницше, и хотел бы лишь развернуть не вполне раскрытый в его высказывании смысл. То, что греки, создатели науки как таковой, так и не создали подлинно универсальной науки, может объясняться только отсутствием у них духовных мотивов и моральных импульсов к этому; они появились впервые у христианского человека, что и позволило ему создать такую могучую науку, которая в своем развитии переросла христианство, а потом обратилась и против него, по крайней мере, против всех его объективных форм.