Разумеется, народ в большинстве своем чужд был нетерпимости. Он, почти без исключения, осуждал казни и суровые преследования, от которых очень пострадало благосостояние страны. Испанцы с негодованием отмечали, что во имя интересов своей торговли и промышленности он протестовал против изгнания еретиков и ничего не имел против смешанных браков[427]. Принц Оранский признавал! в феврале 1577 г., что «некоторые из брабантских штатов и штатов других провинций не слишком фанатично настроены по отношению к нашей религии (протестантизму) и признают, что каждый может выбирать себе религию и служить своему богу по велению голоса своей совести»[428]. Однако народ был искренно привязан к своей католической религии. Если он мирился с присутствием кальвинистов, то лишь при условии, чтобы они воздерживались от каких бы то ни было соблазнов, а таким соблазном он считал открытое отправление их богослужения. Готовы были смотреть сквозь пальцы на все, лишь бы только инаковерующие сами согласились, хотя бы только для видимости — уважать существующую церковь. Но это-то как раз и было невозможно. Как могли вернувшиеся из Голландии и Зеландии протестанты скрывать свои религиозные убеждения, которые совесть обязывала их распространять и из-за которых они претерпели долгие годы изгнания? Все вернувшиеся назад в страну после «примирения» были самыми ревностными сторонниками реформации. Самым глубоким их желанием было разрушить «римское идолопоклонство», и обстоятельства казались им благоприятными для осуществления этого. Бегство дон Хуана и в особенности приезд принца Оранского в Брюссель разгорячили их умы и лишили их всякого самообладания. Уже в декабре 1576 г. надо было спешно удалить из Брюсселя прибывшие с севера военные отряды, раздражавшие католиков распеванием псалмов. То тут, то там стали попадаться люди, отказывавшиеся становиться на колени при прохождении процессий.
Правда, патриоты, всецело поглощенные своими политическими страстями и видевшие кроме того, что кальвинисты решительно были на их стороне, не придавали большого значения этим признакам религиозного антагонизма. Но консервативные элементы и в особенности высшая знать были этим крайне обеспокоены. Чем яснее выступали демократические поползновения народных масс, тем сильнее становилась их тревога. Опасность, угрожавшая в одно и то же время церкви и государству, укрепила их исконное убеждение в необходимости союза между этими двумя крупнейшими социальными силами. Лишенный всякого религиозного пыла католицизм знатных вельмож теперь вдруг вновь ожил под влиянием их политических опасений. Кроме того им невыносимо было усилившееся влияние принца Оранского. Они не хотели ни подчиниться ему, ни компрометировав себя из-за него. Они отлично видели, что он толкал страну на окончательный разрыв с королем, и, как ни было в им ненавистно испанское владычество, они не хотели ничего слышать о принципах монархомахов. И как дворяне и как подданные бургундского дома они не допускали возможности свержения своего законного государя. Соображения, приведшие их к подписанию Брюссельской унии и принятию Вечного эдикта, становились все более повелительными. Под влиянием этого у них зародился новый план.
В 1576 г., в самый разгар переговоров с дон Хуаном, сын германского императора эрцгерцог Матвей предложил генеральным штатам свои услуги[429]. Этот легкомысленный 19-летний юнец, наивно честолюбивый, сам был ничтожеством. Но так как он был католиком и принадлежал к австрийскому дому, то он мог бы пожалуй благодаря поддержке своего отца убедить Филиппа II передать ему управление Нидерландами; тогда последние, избегнув таким образом конфликта со своим законным государем, получили бы давно желанную независимость и освободились бы от испанского ига. Это была заманчивая перспектива для сторонников умеренности. Это удовлетворяло католиков, а также всех тех, у кого национальные стремления соединялись с уважением к законному государю и недоверием к принцу Оранскому и демократии «патриотов». Герцог Арсхот взялся за это дело. По его тайному настоянию, эрцгерцог Матвей, переодетый, ночью 3 октября 1577 г. покинул венский дворец и 28 октября прибыл в Маастрихт. Эта затея могла увенчаться успехом лишь в дом случае, если бы император решительно взял на себя ответственность за нее. Однако, хотя он и был в курсе планов своего сына и желал их успеха[430], но, с другой стороны, он отнюдь не желал дать вовлечь себя в войну против Испании. Он тотчас же заявил посланнику Филиппа II о своей полнейшей непричастности к этому делу. Что касается германской империи, то она отнеслась к этому совершенно равнодушно, за исключением нескольких патриотов, видевших в авантюре эрцгерцога путь к восстановлению сюзеренитета Германии над Нидерландами и средство для борьбы с интригами Франции[431].
430