Выбрать главу

Сэмюэль Беккет

Никчёмные тексты

I

Внезапно, нет, со временем, со временем, оказалось, что я не могу продолжать, не могу. Кто-то сказал: «Вы не можете здесь оставаться». Я не мог здесь оставаться и не мог продолжать. Сейчас опишу место, это все не важно. Вершина, очень плоская, вершина горы, нет, холма, но такого дикого, такого дикого, более чем. Грязь, вереск по колено, неприметные овечьи тропки, глубокие разломы. На дне одного такого разлома я и возлежал, укрывшись от ветра. Прекрасная панорама, если бы все не заволокло туманом, долины, озера, равнину, море. Как продолжать? Не надо было начинать, нет, надо. Кто-то сказал, может быть, тот же самый: «Зачем вы пришли?» Я мог остаться в своем углу, где тепло и сухо, под крышей, не мог. Сейчас опишу мой угол, нет, не могу. Все просто, я больше ничего не могу, да, так говорят. Говорю телу: «Пошевеливайся, вставай», и чувствую, как оно послушно напрягается, словно старая кляча, упавшая на улице, потом уже не напрягается, потом опять напрягается, но скоро сдастся. Говорю голове: «Оставь его в покое, не беспокойся», она задерживает дыхание, потом начинает задыхаться еще больше. Я в стороне от всех этих сложностей, не надо вмешиваться, мне ничего не надо. ни идти дальше, ни оставаться там, где есть, мне, правда, все равно. Лучше бы я повернулся к ним спиной, к телу, голове, пускай сами как хотят, пускай сами перестанут, я не могу, мне самому пора перестать. Ах да, я же, можно сказать, не один, и все глухие, и более того, связаны между собой на всю жизнь. Другой говорит, или это тот же самый, или первый, голос у них у всех один и тот же, мысли одни и те же: «Вам просто надо было остаться дома». Дома. Они хотели, чтобы я вернулся домой. По месту жительства. Если бы не туман, да при остром зрении, я бы мог увидеть его отсюда в подзорную трубу. Это не просто усталость, я не просто устал, хотя шел в гору[1]. И не то чтобы я хотел здесь остаться. Я слышал, безусловно слышал толки о красотах, о чеканном свинцовом море там, далеко внизу, о равнине, якобы золотой, многажды воспетой, о двойных долинах, о ледяных озерах, о струйках дыма над столицей, все только об этом и твердили. Кто эти люди, кстати? Когда они пришли — после меня, вместе со мной, до меня? Я в яме, которая вырыта столетиями, столетиями непогоды, лежу лицом к бурой земле со стоячей, медленно впитывающейся, шафранно-желтой водой. Они там, наверху, обступили меня, как на кладбище[2]. Не могу поднять на них глаз, жаль. Не увижу лиц. Только утопающие в вереске ноги. А видят ли они меня, и если да, то что именно? Может, никого уже нет, может, им стало противно и они ушли. Слушаю и слышу все те же мысли, я имею в виду те же, что всегда, странно. Подумать только, что в долине солнце светит на склоне обезумевшего неба. Как долго я здесь торчу? Ну и вопрос, сколько раз я его себе задавал. И часто удавалось ответить: «Час, месяц, год, сто лет», смотря что я понимал под «долго», под «здесь» и под «я», и никогда я не искал в них ничего необычного, никогда не пытался внести разнообразие, там просто нечему было меняться, кроме «здесь», да и то чуть-чуть. Или я говорил: «Наверное, недавно», потому что иначе я бы не выдержал. Слышу куликов, значит, день отступает, ночь наступает, кулики — они такие, кричат перед приходом ночи, а весь день промолчали. Они такие, дикие твари, да, такие, и жизнь у них очень короткая по сравнению с моей. И еще другой вопрос, который мне тоже прекрасно известен: «Почему я здесь», и тоже без ответа, так что я отвечал: «Для разнообразия», или: «Это не я», или: «Случайно», или: «Из любознательности», или наконец в самые буйные годы: «Такая судьба», я слышу ее поступь, пускай приходит, врасплох ей меня не застать. Кругом гул, черный торф, насыщенный влагой, но готовый пить еще и еще, по исполинским папоротникам проходит зыбь[3], вереск в черных безднах спокойствия, в которых тонет ветер, моя жизнь с ее старыми навязшими в зубах мотивами: Из любознательности. Для разнообразия, нет, это я видел, все видел, до мозолей на глазах, не для того чтобы укрыться от зла, зло причинено, зло уже причинили, в тот день я вышел, волоча ноги, созданные для ходьбы, созданные, чтобы делать шаги, ноги, которые я истомил хождением, которые приволокли меня сюда, вот почему я здесь. И что я делаю, самое главное, я дышу и говорю себе словами, словно сотканными из дыма: «Я не могу остаться, не могу уйти, посмотрим, что дальше будет». А каковы впечатления? Господи, разве я могу жаловаться, это все он, но под сурдинку, как под снегом, минус жара, минус сон, а все эти голоса, все участники, я совсем неплохо за ними слежу, в меня проникает холод, и сырость тоже, по крайней мере мне так кажется, я ведь далеко. О своем ревматизме во всяком случае я больше не думаю, он меня мучит не больше, чем мамин, когда маму мучил ревматизм. Терпеливый и кристальный глаз навыкате, на лице застыло выражение изумленного стервятника, зоркий глаз, это миг его торжества, это, быть может, миг его торжества. Я там, наверху, и я здесь, такой, каким я себя вижу, разлегся, глаза закрыты, ухом-присоской прижимаюсь к сосущему торфянику, мы ладим, все друг с другом ладим, всегда, в сущности, ладили, очень друг друга любим, жалеем, просто так уж вышло, что мы ничего не можем. Ясно, что через час будет уже слишком поздно, через полчаса стемнеет, а кроме того, это еще под сомнением, да чего там, в чем сомневаться-то, никакого сомнения быть не может: чего нельзя ночью, то можно днем, если знаешь, как взяться за дело, если хочешь взяться и если можешь, если можешь еще попробовать. Туман рассеется, это я знаю, сколько ни отвлекайся, ветер посвежеет, как только станет темно, и на гору наляжет ночное небо с его светилами, и все их медведицы станут мне вожатыми, опять укажут мне путь, давайте дождемся ночи. Перепуталось все, перепутались времена, поначалу я только был здесь когда-то давно, теперь я здесь и раньше был здесь, а вот сейчас меня здесь еще не будет, я буду с трудом карабкаться по середине косогора или блуждать в зарослях папоротника, которые тянутся вдоль леса, это лиственницы[4], не пытаюсь понять, никогда больше и пытаться не буду, похоже на то, вот сейчас я здесь, и всегда был, и всегда буду, никогда больше не стану бояться громких слов, они не громкие. Не помню, как пришел, уйти не смогу никогда, весь мой маленький мир, закрою глаза и щекой чувствую шершавый и влажный перегной, с меня свалилась шляпа, упала рядом или ветер унес ее вдаль, мне это казалось важно. То это море, то гора, часто был лес, город, и равнина тоже, я и равнину попробовал, где я только не ждал смерти, от голода, от старости, меня убивали, я тонул, да и беспричинно, чаще всего беспричинно, от скуки, это бодрит, последний вздох, да комнаты, где меня настигала естественная смерть в постели, где я, содрогаясь среди моих пенатов, всякий раз бормотал одни и те же речи, одни и те же истории, одни и те же вопросы и ответы, вот какой молодец, почти молодец, глупец из глупцов — никогда ни одного проклятия, я не так глуп или просто забыл. Да, до конца, тихим голосом, сам себя баюкая, сам себя занимая и, как прежде, внимая, внимая старым историям, как в те времена, когда отец держал меня на коленях и читал мне про Джо Брима, или Брина, сына смотрителя маяка, вечер за вечером, всю долгую зиму. Это была сказка, сказка для детей, дело было на скале, в бурю, мать умерла и чайки с размаху разбивались о стекло маяка, Джо бросился в воду, вот все, что я помню, с ножом в зубах, сделал, что было надо, и вернулся, вот все, что я помню нынче вечером, конец был хороший, начиналось плохо, а конец был хороший, каждый вечер, комедия для детей. Да, я был моим отцом и я был моим сыном, задавал себе вопросы и, как умел, отвечал, заставлял себя пересказывать вечер за вечером одну и ту же историю, которую знал наизусть, хотя не мог в нее верить, или мы шли, держась за руки, молча, погруженные каждый в свои миры, каждый в свои, и наши руки по забывчивости оставались одна в другой. Так я и продержался до нынешнего часа. И сегодня вечером все еще как будто в порядке, я у себя в руках, держу себя в руках, без особой нежности, но с неизменной верностью, с неизменной верностью. Уснем вповалку, как под той далекой лампой, когда, бывало, наговоримся, наслушаемся, нагорюемся, наиграемся вдоволь.

вернуться

1

шёл в гору. — Герой уподобляет себя Христу, восходящему на Голгофу.

вернуться

2

Они там, наверху, обступили меня как на кладбище. — О жизни «наверху» постоянно говорит и герой «Как есть». Это жизнь, которой живут на земле, в то время как сам герой лежит в могиле, в яме, вырытой «столетиями непогоды». Покинув земной мир, он «стабилизировался» на границе жизни и смерти. «Гнить — это тоже жить», говорит Моллой.

вернуться

3

по исполинским папоротникам проходит зыбь… — Герой, по сути, вернулся в ту доисторическую эпоху, когда Земля была покрыта гигантскими зарослями.

вернуться

4

это лиственницы… — Под лиственницей была погребена собака любовницы Моллоя Лус. Некоторые критики видят в отношениях Моллоя и его любовницы Лусс отражение одного из древних средиземноморских мифов о сакральном самооскоплении, которое произвёл Аттис в честь богини плодородия Кибелы, чьё имя означает дословно «пещера», «полость». Сосна, под которой оскопил себя Аттис, у Беккета превращается в лиственницу. Миф об Аттисе связан с природными циклами и с архаическими ритуалами умирания и воскрешения.