Выбрать главу

VIII

Только слова нарушают тишину, все остальное прекратилось. Если бы я замолчал, я бы уже ничего не услышал. Но если бы я замолчал, снова начались бы другие звуки, те, к которым я стал глух из-за слов или которые в самом деле прекратились. Но я молчу, так бывает, нет, никогда, ни на секунду. Я и плачу тоже не умолкая. Беспрерывно течет поток слов и слез. И все бездумно. Но я говорю тише, с каждым годом все тише. Может быть[31]. И медленней тоже, с каждым годом все медленней. Может быть. Сам я не замечаю. А значит, паузы, вероятно, удлиняются, между словами, предложениями, слогами, слезами, я их путаю, слова и слезы, мои слова — это мои слезы, мои глаза — мой рот. И в каждой маленькой паузе я бы должен слышать тишину, о которой я уже говорил, когда говорил, что ее нарушают только слова. А вот и нет, все время тот же шепот, струящийся, без перерывов, как одно-единственное слово без конца и соответственно без значения, потому что значение слов становится понятно только в конце[32]. Тогда по какому праву, нет, на этот раз я вижу, что достиг, чего хотел, и останавливаюсь, говоря: «Ни по какому, ни по какому». Но продолжая его, этот свой старый глупый погребальный плач, я задаю себе, задаю, пока не добьюсь ответа, новый вопрос, более древний, о том, всегда ли так было. Ну что ж, я себе сейчас кое-что скажу (если смогу), чреватое, надеюсь, надеждами на будущее, а именно, что я вообще перестаю помнить, как было раньше (смог), а под раньше я подразумеваю в другом месте, время стало пространством и его больше не будет, пока я отсюда не уберусь. Да, мое прошлое выставило меня вон, его решетки отворились, или я сам удрал, может быть, вырыл подкоп. Чтобы мгновение помечтать на свободе о днях и ночах, мечтая о том, как я буду, год за годом, скользить к последнему году, как настоящий живой человек, а после я вдруг очутился здесь, и все воспоминания исчезли. И с тех пор уже ничего, только фантазии да надежда на какую-нибудь историю, о том, что я откуда-то пришел и могу туда вернуться, или идти дальше, не сейчас, так потом, или то же самое без надежды. Без какой надежды, это я только что сказал, надежды увидеть себя живым, и не только в воображаемой голове, увидеть себя камешком на песке под изменчивым небом, камешком, который перекатывается с места на место каждый день, каждую ночь, как будто это поможет ему уменьшаться, уменьшаться, но никогда не исчезать[33]. Нет, правда, все равно что, я говорю все равно что, в надежде, что голос устанет, голова устанет, или без надежды, без причины, все равно что, без причины. Но это кончится, придет завершение, или задохнусь, еще и лучше, наступит тишина, я узнаю, если наступит тишина, нет, я никогда ничего не узнаю. Но выбраться отсюда, лишь бы выбраться. Не знаю. И чтобы опять началось время, небо, шаги по земле, ночь, которую по-дурацки призывают утром, и заря, которую вечером умоляют не брезжить больше. Не знаю, не знаю, что все это значит, день и ночь, земля и небо, призывы и мольбы. И разве я могу их желать? Кто сказал, что я их желаю, это говорит голос, и что я не могу не желать, здесь как будто противоречие, у меня нет своего мнения. Я здесь, если они могли открыться, эти маленькие слова, поглотить меня и опять захлопнуться, то, наверно, это и произошло. Пускай же они опять откроются и выпустят меня наружу, в суматоху света, запечатавшую мне глаза, и людей, чтобы я снова попытался быть одним из них. Пускай меня помилуют, если я виновен, и разрешат искупить вину, со временем, уходя и приходя, каждый день становясь немного чище, немного мертвее. Мой грех в том, что я хотел мыслить, один из грехов, даже так, как я это делал, такой, какой есть, я не должен был это уметь, даже так, как я это делал. Но кого же я мог так тяжко оскорбить, чтобы терпеть теперь такое необъяснимое наказание, все необъяснимо, пространство и сознание, лживо и необъяснимо, страдание и плач, и даже старый душераздирающий крик: «Это не я, не может быть, что это я». Но страдаю ли я, будь это я или не я, откровенно говоря, имеет ли место страдание? Но здесь нет места откровенности, что бы я ни сказал, будет ложью, и прежде всего это не будет исходить от меня, я здесь только кукла чревовещателя, я ничего не чувствую, ничего не говорю, он держит меня в руках и заставляет мои губы шевелиться с помощью бечевки, с помощью рыболовного крючка, нет, нет, не нужно губ, все черно, никого нет, что у меня с головой, я ее, наверное, оставил в Ирландии, в кабачке, она, небось, и поныне там, лбом на стойке, лучшего она не заслуживает. Но причина того, что я здесь, причина этой черной тишины, причина того, что я уже не могу ни шевельнуться, ни поверить, что этот голос мой, — в другом человеке, слепом, глухом и немом, и этот человек — я. Это в него я должен рядиться до самой смерти, для него отныне пытаться больше не жить, в этой полугробнице, которая считается принадлежащей ему. Хотя я-то знаю, что мертв и рвусь наружу, вверх, куда-то туда, в Европу, вероятно, с каждым днем все более созревая под сосущим и гнетущим небосводом, как вчера в насосе утробы. Нет, сказанное мною убеждает меня в обратном, я никогда не видел дня, не больше, чем он, вот чисто отрицательная красота речи, в которой, к сожалению, отрицания подвергаются той же судьбе, и вот ее уродство. Выбрать удачный момент и замолчать, неужели это единственный способ иметь бытие и жилье? Но я-то здесь, хоть это наверняка, и сколько бы я это ни говорил и ни твердил, это остается правдой. Возможно, я и ошибаюсь. Не столь правильно, не столь точно то, что я говорю, когда утверждаю, что я на земле, что я появился на свет и уверен, что уйду из него, вот почему говорю я это терпеливо, на разные лады, пытаюсь сказать на разные лады, а все потому, что никогда не знаешь, может быть, дело только в том, чтобы нащупать подходящее словосочетание. Чтобы больше наконец не быть здесь, никогда вообще не быть здесь, ни раньше, ни теперь, но все это время быть там, наверху, с именем, как собака, чтобы меня могли позвать, и отличительными признаками, чтобы меня могли заметить, грудь сама надувается и опадает, задыхаясь навстречу великой остановке дыхания[34]. Словосочетание подходящее, но таких четыре миллиона, возможных или даже вероятных, по Аристотелю, который знал все. Но что я вижу, и с чем, белая трость и слуховой рожок, где это, площадь Республики, в час, когда пьют перно, ну-ка посмотрим, может быть, это наконец я. Рожок, паря на высоте уха, внезапно становится похож на паровую сирену, вроде тех, что помогают моим пароходам не спеша уходить в туман, это должно было бы уточнить эпоху, с точностью до нескольких полустолетий. Трость приближается, стуча своим железным наконечником по благородному цоколю Магазен Реюни[35], на дворе, вероятно, зима, во всяком случае, не лето. Кроме того, я смутно вижу, немного напрягшись, шляпу-котелок, ее, увы, можно было бы назвать смехотворным синтезом всех шляп, которые мне никогда не шли, а на другом конце столь же подозрительные желтые ботинки, рваные и раззявленные. Эти знаки отличия, если осмелюсь так выразиться, дружно приближаются, словно склеенные традиционной соединительной тканью, а именно человеком, останавливаются, снова идут, подтвержденные просторными витринами. Уровень шляпы и соответственно рожка дает мне представление о скромном будущем карлика или по крайней мере горбуна. Все это свободно, все это соблазнительно. Скользну ли я в этот облик, попытаюсь ли заставить их послужить мне еще раз, мои сонные немощи, чтобы они превратились в плоть и закружились, усугубляясь, вокруг этой грандиозной площади, которую я, возможно, путаю с площадью Бастилии, и даже заслужили право на соседнее кладбище Пер-Лашез, или, еще лучше, безвременно упокоились при попытке на заре перейти эту площадь. Нет, ответ будет «нет», потому что в разгар кружения, причем в самый волнующий момент, когда протягивается рука или шляпа, без предварительного пения либо другой уступки самолюбию, на террасе кафе или у выхода из метро, я буду знать, что это не я, буду знать, что я здесь, клянчу в другой тишине, в другой темноте, другую милостыню, умоляю о том, чтобы я был, или чтобы меня не стало, или, еще лучше, чтобы меня вообще никогда не было. И тщетно дряхлая рука выронит обол, и дряхлые ноги опять зашагают по направлению к смерти, еще более тщетной, чем чья угодно.

вернуться

31

Может быть. — Беккет говорил, что это ключевое слово его произведений.

вернуться

32

значение слов становится понятным только в конце. — Поэтому так важно произнести, выговорить их.

вернуться

33

это поможет ему уменьшаться, уменьшаться, но никогда не исчезать. — Ср. в «Моллое»: «И я слышу, как голос шепчет, что всё гибнет, что всё рушится, придавленное огромной тяжестью, но откуда тяжесть в моих руинах, и гибнет земля — не выдержать ей бремени, и гибнет придавленный свет, гибнет до самого конца, а конец всё не наступает».

вернуться

34

великой остановке дыхания. — Беккет, по-видимому, был знаком с некоторыми йогическими практиками. Не случайно, из всех способов самоубийства, господина Эндона («Мэрфи») больше всего привлекала именно остановка дыхания, апноэ. Остановку дыхания практикует и другой любимый герой писателя, господин Нотт («Уотт»)

вернуться

35

по благородному цоколю Магазен Реюни… — Магазин на площади Республики в Париже.