Вот так Никколо, который уже ничего не мог сделать, стал последней надеждой Содерини… и Республики!
Вице-король не мог бесконечно вести бесплодные дискуссии и позволить своим людям умирать с голоду под стенами города, в котором было полно провизии; он не мог и отступить, не заключив хоть какого-нибудь соглашения. Следовательно, он пошел в наступление — и на этот раз Прато сдался.
Франческо Гвиччардини напишет потом, что испанцы «были поражены тем, сколько трусости и неопытности выказали солдаты». Этими трусами были солдаты милиции, солдаты Никколо Макиавелли! Гвиччардини испытывал чувство горького торжества, ибо он никогда не верил в территориальные войска и считал ополчение своего друга Макиавелли плодом демократических мечтаний. Хватило одного пушечного выстрела, одной бреши в стене, даже меньше «окошка», напишет другой современник, чтобы враг ворвался в крепость и взял штурмом стены монастыря. При виде этого защитники Прато побросали на землю свои пики и аркебузы и разбежались, как зайцы.
Сцена эта могла бы быть весьма забавной, если бы за ней не последовали все те ужасы, какие может испытать город, отданный на разграбление. Весьма удивительно читать строки, вышедшие из-под пера Изабеллы д’Эсте, о том, что возвращение Медичи «будет значительно лучше воспринято всеми потому, что оно счастливо обошлось без кровопролития». Неведение великодушной женщины! Тысячи мужчин, женщин, детей, ограбленных, замученных, изнасилованных[72], заплатили в Прато за «трусость и неопытность» людей, рекрутированных будущим автором трактата «О военном искусстве»! Никто не подготовил этих крестьян и ремесленников, которые гордо маршировали по Флоренции, к встрече с мусульманами испанской армии, известными своей жестокостью, равной только жестокости албанских наемников императора, наводивших ужас на Феррару.
Флоренция обезумела от страха и жила в ожидании худшего. Пустели дома, закрывались лавки, женщины осаждали монастыри, надеясь обрести там убежище, хотя во время взятия Прато, даже несмотря на усилия кардинала Медичи и его брата, пытавшихся защитить обители, те были осквернены. Только Содерини сохранял каменное спокойствие. Он считал, что твердо держит в руках руль и сможет провести государственный корабль через бурю: он начнет переговоры — а как он может иначе поступить? — но останется непреклонным в вопросе о возвращении Медичи.
Аристократическая оппозиция, бывшая прежде яростным противником Медичи, присоединяется к тем, кто, опасаясь падения Республики, стремится убедить гонфалоньера согласиться с их возвращением. В конце концов, говорят они, Медичи уже не те, что раньше. Пора прекратить делать из них пугало. Речь идет не о смене правительства, а о возвращении граждан Республики, мужественных людей, которые за столько лет ни разу не оскорбили ни одного флорентийца «ни публично, ни с глазу на глаз» и которые оказали множество услуг своим соотечественникам. Щедрость Медичи и в самом деле столь ярко контрастировала со скупостью кардинала Содерини, что обеспечила им уважение; порог их римского дворца переступали без колебаний, «словно, — напишет Гвиччардини, — это было не жилище бунтовщиков, но резиденция флорентийского посла».
Другие ворчали, что упрямство одного человека подвергает опасности весь народ. Возмущение нарастало, опасались государственного переворота. Гонфалоньер же уверовал, что своей прекрасной речью сумел разжечь республиканский огонь и объединить вокруг себя флорентийцев, что испанская армия отступит перед ними, не дожидаясь, чтобы ее разрубила на куски доблестная милиция Макиавелли. Но он ошибался.
Три посланца, среди которых был и Никколо Валори, выехали из Флоренции в ночь на 30 августа, чтобы вести переговоры с Кардоной. В лагере вице-короля согласились на компромисс, потому что, выдвигая ультиматум «Медичи или война!», Кардона попросту блефовал. Ведь падение Прато вовсе не означало падения Флоренции. Найден был изящный вариант выхода из тупика: Джулиано Медичи женится на племяннице Содерини.