Выбрать главу

– Все одни неудачи мне! – заметил Добролюбов, когда я явилась к нему с ответом доктора. – Я надеялся, что вы приедете вместе с ним… Ну, что делать, помучаюсь еще до его приезда…

Доктор приехал в назначенный час, пробыл у Добролюбова с четверть часа и когда вышел от больного, то печально сказал: «Дня два или три разве протянет… Я пропишу рецепт, чтобы не огорчить его… Он меня спрашивал, можно ли ему шампанское и устрицы? Давайте все, что он попросит!»

Когда я вошла с рецептом в руках к Добролюбову, он сидел на постели, сжав свою голову руками. Увидев рецепт, он насмешливо сказал: «Таки прописал лекарство! Пожалуйста, не посылайте в аптеку!»

Глаза Добролюбова блестели, и он, нервно улыбаясь, продолжал:

– Я чуть не рассмеялся в глаза доктору, когда он, после обычных докторских утешений, ответил на мой вопрос – можно ли шампанское и устрицы – «Все можно!» – он не понял моего вопроса и не выдержал своей роли. Он вообразил себе, что говорит с больным, у которого голова потеряла способность ясно понимать вещи…

Добролюбов опять схватился за голову и с отчаянием произнес:

– Умирать с сознанием, что не успел ничего сделать… Ничего! Как зло насмеялась надо мной судьба!.. Пусть бы раньше послала мне смерть! Хоть бы еще года два продлилась моя жизнь, я успел бы сделать хоть что-нибудь полезное… Теперь ничего, ничего!

Он упал со стоном на подушки, стиснул зубы, закрыл глаза, и слезы потекли по его впалым щекам. Я была не в силах смотреть на его страдания и также расплакалась. Пролежав не более минуты с закрытыми глазами, он открыл их и слабым голосом проговорил:

– Не плачьте!.. Не совладал я со своими расходившимися нервами!.. Перестаньте! Вы стыдите меня за мое малодушие и глупость, которую я сделал!.. Будем по-прежнему тверды… Ни для вас, ни для меня не был неожиданностью исход моей болезни! Встретим конец как следует! Я теперь буду покоен!.. Больше не расстрою вас, и вы постараетесь по-прежнему быть тверды… Мне легче будет… Позовите ко мне братьев… Не бойтесь… Я владею собой!

Добролюбов все это говорил с большими перерывами. Мальчики пришли. Добролюбов спросил, готовы ли у них уроки к завтрашнему дню, пристально глядел на них, потом погладил каждого по голове и с улыбкой произнес: «Теперь идите кончать свои уроки», – и он закрыл глаза, но скоро опять открыл их и спросил:

– Чернышевский здесь?

– Позвать его? – спросила я. Добролюбов не вдруг ответил:

– Нет, ему и мне будет тяжело!.. Желаю от души ему всего хорошего, как в его семейной жизни, так и в его литературной деятельности. Я попрошу более никого не впускать ко мне, и вам бы не следовало быть около меня. Я устал, засну!

С этого вечера Добролюбов сделался молчалив. Он покорно выпивал бульон, когда я ему подавала, больше лежал с закрытыми глазами. Откроет их, поглядит на меня и опять закроет. Но слух у него сделался чрезвычайно тонок: как бы тихо я ни сказала что-нибудь человеку – он все слышал и просил меня не говорить шепотом. За три дня до его смерти я заметила, что он начал не так внятно произносить слова. Я сообщила это доктору, и тот, желая удостовериться, не началась ли уже агония, тихонько вошел в комнату. Но только он приблизился к изголовью, Добролюбов открыл глаза и спросил: «Кто вошел?»

Я должна была солгать, что никого нет. На другой день не было уже сомнения, что агония началась: умирающий дышал тяжело, нижняя челюсть ослабела; он то высылал меня от себя, то снова посылал за мной человека. Желая мне что-то сказать, он произнес несколько слов так невнятно, что я должна была нагнуться близко к нему, и он, печально смотря на меня, спросил:

– Неужели я так уже плохо говорю?… Можете меня спокойно выслушать?

– Могу, – отвечала я.

– Поручаю вам моих братьев… Не позволяйте им тратить на глупости денег. Проще и дешевле похороните меня.

– Вам трудно говорить, потом доскажете, – заметила я, видя его усилие говорить громче.

– Завтра будет еще трудней, – отвечал он. – Положите мне руку на голову! Вы для меня делали то, что только могла делать одна моя мать, – и он замолк…

Чернышевский безвыходно сидел в соседней комнате, и мы с часу на час ждали кончины Добролюбова, но агония длилась долго, и, что было особенно тяжело, умирающий не терял сознания.

За час или за два до кончины у Добролюбова явилось столько силы, что он мог дернуть за сонетку у своей кровати. Он только что выслал меня и человека… Но опять велел позвать меня к себе. Я подошла к нему, и он явственно произнес: «Дайте руку»… Я взяла его руку, она была холодная… Он пристально посмотрел на меня и произнес: «Прощайте… Пойдите домой! Скоро!»

Это были его последние слова… В 2 часа ночи (на 18 ноября) он скончался.

В течение двух дней с утра до вечера масса публики перебывала у покойника. В день похорон я в восьмом часу пошла проститься с ним, пока еще никого не было (в 9 часов назначен был вынос), но на дворе уже собралось множество народу, на лестнице также едва можно было пройти. Около дома и на улице также стояла толпа. Я не поехала на кладбище, потому что чувствовала себя совершенно больной. В 9 часов я подошла к окну своей комнаты. Вся улица была запружена народом, хотя для любителей торжественных похорон не на что было поглазеть, потому что не было никаких депутаций, ни венков. Несколько священников явились без приглашения проводить покойника. Простой дубовый гроб без венков и цветов понесли на руках, а парные дроги и две-три наемные кареты следовали за процессией».

Похоронили Добролюбова на Волковом кладбище на Литераторских мостках. Над могилой его возвышается каменная плита с лаконичной надписью «Николай Александрович Добролюбов, родился 24 января 1836 г., умер 17 ноября 1861 г.».

Глава VI

Характеристика литературной деятельности Добролюбова

Мы уже говорили в начале первой главы, что Добролюбов занимает центральное место между Белинским и Писаревым, составляет как бы переход от первого ко второму, от эпохи сороковых годов к шестидесятым.

Это серединное положение Добролюбова обусловливается и характером второй половины пятидесятых годов, во время которой развернулась его литературная деятельность. Эпоха эта, в свою очередь, была переходом от сороковых годов к шестидесятым. В философском отношении миросозерцание передовых, мыслящих кружков русского общества совершало в это десятилетие переход от гегелевской метафизики к реализму английских и французских философов; в нравственном отношении – от того мистического дуализма, в духе которого получали воспитание все предшествовавшие поколения, – к монизму и утилитаризму. В то же время в практических сферах это было время сильного общественного энтузиазма, общего подъема духа, причем первоочередно начали ставиться вопросы политического характера, и люди ждали от предстоящих реформ не только прогресса общественной жизни, но и личности в ее индивидуальном развитии. Все это движение как нельзя более ярко отражается во всех статьях Добролюбова, и он в этом отношении является наиболее типическим выразителем той переходной эпохи, в пределах которой прошла его литературная деятельность. Что касается общего миросозерцания Добролюбова, то мы видели уже из его биографии, что он получил воспитание в дореформенные годы в духе именно того мистицизма и дуализма, в котором воспитывались в начале 50-х годов все его сверстники. Не только на семинарской скамье, но и во время институтского курса мы видим в нем сурового аскета, непрестанно боровшегося с грешной плотью и стремившегося закалить себя отказом от всяких молодых страстей и соблазнов. Но к концу институтского курса и к началу литературной деятельности Добролюбова в нем совершился умственный перелом: мрак мистицизма и аскетизма рассеялся, и он вступил на почву реализма. И действительно, в тех немногих статьях, в которых наиболее ясно и определенно выражается общее миросозерцание Добролюбова («Жизнь Магомета», соч. Вашингтона Ирвинга»; «Буддизм, его догматы, история и литература», соч. Васильева», и «Органическое развитие человека в связи с его умственной и нравственной деятельностью»), он является перед нами вполне реалистом. Так, в статье «Органическое развитие человека…» Добролюбов говорит, что «в наше время успехи естественных наук, избавившие нас уже от многих предрассудков, дали нам возможность составить более здравый и простой взгляд на отношение между духовной и телесной деятельностью человека…» «В возведении видимых противоречий, – говорит он далее, – к естественному единству – великая заслуга новейшей науки. Только новейшая наука отвергла схоластическое раздвоение человека и стала рассматривать его в полном, неразрывном составе, телесном и духовном, не стараясь разобщать их. Она увидала в душе именно ту силу, которая проникает собою и одушевляет весь телесный состав человека…» и т. д.