Выбрать главу

Несмотря на обиду на своих назойливых друзей, Гоголь решил и в этом году отметить вместе с ними свои именины. Хотя в их отношениях с Погодиным и появился холодок, это не помешало ему устроить обед в саду его дома на Девичьем поле, как и в 1840 году. Снова он написал своей матери и пригласил ее приехать вместе с его сестрой Анной. Как и следовало ожидать, они должны были жить вместе с ним у Погодина и должны были, уезжая, увезти домой Лизу, которая прожила два года у Раевской, которая ее опекала, и теперь ей больше нечего было делать в Москве.

Сам же он недели через полторы собирался уехать в Рим. Там, наслаждаясь солнцем, вдали от своих друзей и врагов, которых он осуждал в равной степени, он собирался писать второй том „Мертвых душ“. Поездка в Иерусалим должна была стать вознаграждением за этот богоугодный труд. Конечно, он мог бы туда поехать в поисках вдохновения у гробницы Спасителя. Но он предпочел отправиться туда после окончания своей работы, не думая о литературных делах, для отдохновения души. Чтобы успокоить мать, недоумевающую, отчего он снова хочет покинуть Россию, он заверил ее, что „…государь милостив и благоволил меня причислить к нашему посольству в Риме, где я буду получать жалованье, достаточное для моего содержанья“.[334] Кто знает, – говорил он себе, – не превратится ли эта ложь однажды в правду? Он чувствовал, что настолько приблизился к Богу, что ему следует привыкать к чудесам.

Дружеский обед 9 мая начался не так весело, как два года тому назад. Конечно, было много народу – Аксаковы, Киреевские, Елагины, Нащокин, Павлов, Самарин, профессора московского университета Армфельд, Редкин, Грановский… Однако хозяин дома и Гоголь почти не разговаривали между собой. Эта ссора, о которой не говорилось открыто, но которая была заметна, очень смущала их друзей. К счастью, прямо на двор дома в почтовом дилижансе въехали Мария Ивановна Гоголь и ее дочь, и атмосфера сразу потеплела. В дороге произошли досадные задержки, они уж думали, что не поспеют ко дню Ангела. Объятия, слезы счастья, благословения, поздравления… Скорее, скорее, что нового в Васильевке? Николай, сын Марии,[335] радовал всех своими успехами, но сама она вот уже год сильно болела. Опасались, не туберкулез ли у нее. Ольга росла как цветок, хоть и была глуховата. Анна скучала в деревне. Дела в поместье по-прежнему шли плохо… Впрочем, поговорить об этом можно и потом, а сейчас надо заниматься гостями, которые все прибывали. Екатерина Михайловна Хомякова и Елизавета Григорьевна Черткова приехали поздравить Гоголя верхом, амазонками, что было очень эффектно. Они обедали с хозяйкой и другими дамами, а мужчины обедали в саду. Погода была прекрасной. Гоголь несколько принужденно шутил и всех смешил. После обеда он, как когда-то, в беседке приготовил жженку. Когда смесь из рома и шампанского загорелась, он весьма поэтично пошутил, что голубоватое пламя напоминает голубой жандармский мундир, и что это Бенкендорф, шеф жандармов, который должен привесть в порядок сытые желудки. Эта невинная шутка возбудила общий громкий смех. Праздник окончился лучше, чем начинался.

Сразу же после праздника Гоголь стал думать об отъезде. Печатание „Мертвых душ“ подходило к концу. Еще одна причина, – думал он, – чтобы уехать. Одного воспоминания о том шуме, который вызвал его „Ревизор“, было бы достаточно, чтобы у него возникло желание покинуть Россию. Критика, как положительная, так и отрицательная, только раздражала его.

А между тем он нуждался в полном душевном покое, чтобы приступить к продолжению работы. Что же касается материальной стороны издания и продажи, то его московские и петербургские друзья могли бы проследить, чтобы его интересы не были нарушены. Он им уже давал поручения устно и письменно:

„Я думаю, я все экземпляры, назначенные в Петербург, отправлю тебе, и потому ты объяви это заранее книгопродавцам, чтобы они говорили заране, сколько каждому нужно экземпляров. На комиссию я никогда не отдавал своих книг, и потому ты можешь объявить, что деньги они должны будут тебе внести в минуту получения книг, без чего они не будут им выданы“.[336]

Он составил также список лиц, кому он был должен, и поручил Шевыреву выплачивать им деньги по мере их поступления. „Первые суммы, – писал он, – должны быть уплачены следующим образом, – отмечал он, – Свербееву Д. Н. – тысяча пятьсот рублей; Шевыреву С. П. – тысяча пятьсот рублей; Павлову Н. Ф. – тысяча пятьсот рублей; Хомякову А. С. – тысяча пятьсот рублей; Погодину М. П. – тысяча пятьсот рублей…После уплаты этой серии заплатить другие мои долги: Погодину М. П. – шесть тысяч рублей; Аксакову С. Т. – две тысячи рублей“.[337]

Когда он перечитывал этот список имен и цифр, его охватывал страх. Удастся ли ему продать когда-нибудь достаточно экземпляров „Мертвых душ“, чтобы освободиться от своих кредиторов? Он назначил свой отъезд на 23 мая, а 21 он получил первые экземпляры своей книги в новеньком переплете. Торжественный момент: то, о чем он так долго и неотрывно мечтал, превратилось в материальную реальность, имеющую коммерческую цену, в предмет, который каждый может приобрести за несколько рублей. Он перелистывал напечатанные страницы, вдыхал запах типографской краски, и к его радости примешивались опасения и тревога. Итак, „Мертвые души“ существовали сами по себе, независимо от него. Он не мог больше ничего сделать, ни за, ни против. Независимо от его желаний, они пойдут своим путем, у них будет своя судьба – одни читатели будут ими очарованы, другие – возмущены. Он чувствовал себя в одно и то же время чего-то лишенным и чем-то обогащенным. И вот уже „Московские ведомости“ печатают в номере 41 объявление о поступлении в продажу произведения под заглавием „Приключения Чичикова, или Мертвые души“, поэма Гоголя, формат большой ин-октаво, бумага веленевая, 473 страницы, Москва, 1842 г., цена в красивом переплете: десять рублей пятьдесят копеек».

Накануне этого великого события в своей жизни Гоголь испытал потребность снова обратиться к тому, кто согласился благословить его на труд, к архимандриту Иннокентию. В минуту мистического восторга он даже послал ему свое собственное благословение. 22 мая он писал архимандриту:

«Полный душевного и сердечного движенья, жму заочно вашу руку; и силой вашего же благословения благословляю вас! Неослабно и твердо протекайте пастырский путь ваш! Всемогущая сила над нами. Ничто не совершается без нее в мире. И наша встреча была назначена свыше. Она залог полной встречи у гроба Господа. Не хлопочите об этом и не думайте, как бы ее устроить. Все совершится само собою. Я слышу в себе, что ждет нас многозначительное свиданье… Ваш образ, которым вы благословили меня, всегда со мною!»[338]

На следующий день, 23 мая 1842 г., Гоголь попрощался с семьей Погодиных. Он делал это с грустью и злобой, со сварливым облегчением. Погодину, со своей стороны, не терпелось дождаться его отъезда. Много времени спустя он написал Гоголю следующее:

«Когда ты затворил дверь, я перекрестился и вздохнул свободно, как будто гора свалилась у меня с плеч; все, что узнавал я после, прибавило мне еще более муки, и ты являлся, кроме святых, высоких минут своих, отвратительным существом».[339]

Что же до Гоголя, то пять лет спустя в своем письме к Погодину он со своей стороны напомнил о разногласиях, которые отравили их дружбу:

«Перед приездом моим в Москву я писал еще из Рима Сергею Тимофеевичу Аксакову, что нахожусь в таком положении моего душевного состояния, во время которого я долго не буду писать, что писать мне решительно невозможно, что я не могу ничего этого объяснить, а прошу поверить на слово, что прошу его изъяснить это тебе, чтобы ты не требовал от меня ничего в журнал, что я буду просить об этом у тебя самого на коленях и слезно. Приехавши в Москву, я остановился у тебя со страхом, точно предчувствуя, что быть между нами неприятностям. В первый же день я повторил тебе эту самую просьбу. Я ничего не умел тебе сказать и ничего не в силах был изъяснить. Я сказал тебе только, что случилось внутри меня что-то особенное, которое произвело значительный переворот в деле творчества моего, что сочиненье мое от этого может произойти слишком значительным. Я сказал, что оно так будет значительно, что ты сам будешь от него плакать, и заплачут от него многие в России, тем более что оно явится во время несравненно тяжелейшее и будет лекарством от горя. Ничего больше я не умел сказать тебе. Знаю только, я просил со слезами тебя во имя Бога поверить словам моим. Ты был тогда растроган и сказал мне: „Верю“. Я просил тебя вновь не требовать ничего в журнал. Ты мне дал слово. На третий, на четвертый день ты стал задумываться. Тебе начали сниться черти. Из моих бессильных и неясных слов ты стал выводить какие-то особенные значения. Я потихоньку скорбел, но не говорил ничего, – знак, что я ничего не смогу объяснить, а только наклеплю на самого себя. Но когда ты через две недели после того объявил мне, что я должен дать тебе статью в журнал, точно как будто бы между нами ничего не происходило, это меня изумило и в то же время огорчило сильно… С тех пор все пошло у нас навыворот. Видя, как ты обо мне путался и терялся в заключеньях, я говорил себе: „Путайся же, когда так!“ И уж назло тебе начал делать иное, мне вовсе не свойственное, ни моей натуре, с желаньем досадить тебе».[340]

вернуться

334

Письмо Н. Гоголя – матери от 22 марта 1842 г.

вернуться

335

Николай Трощинский, сын Марии Васильевны, старшей сестры Н. В. Гоголя.

вернуться

336

Письмо Н. Гоголя – Н. Я. Прокоповичу от 15 мая 1842 г.

вернуться

337

Земенков. Гоголь в Москве. С. 67.

вернуться

338

Письмо Гоголя – владыке Иннокентию (И. А. Борисову) от 22 мая 1842 г.

вернуться

339

Письмо М. П. Погодина – Н. В. Гоголю, в сентябре 1843 г. См. В. Вересаева, «Гоголь в жизни».

вернуться

340

Письмо Н. Гоголя – М. П. Плетневу от 8 июля 1847 г.