– Пруссаки мне не указ, – просипел Гейбнер.
– Оттого и победят; но сейчас дело не в том, у нас нет достаточного числа военных командиров, после отказа от их услуг поляки уж покинули Дрезден. Наши пушки, подарок герра Дате фон Бурга, никуда не годятся, это старые калоши, пороху и пуль не хватает усталость у людей полная и в подкрепления никто не верит, количество раненых растёт, где ж тут место оптимизму?
– Что же ты предлагаешь? – перебил ходивший взад-вперёд Рекель.
– Мой план: вывод революционных войск за Дрезден, чтоб засесть в рудных горах и там поднять восстание, связавшись с Богемией, Баденом и Пфальцем, это единственное спасение.
Канонада словно сошла с ума, пруссаки ударили обрывающими душу пушечными залпами, что-то страшным грохотом и раскатами обрушилось вблизи. Маршаль и Мюллер подошли к тёмным окнам. Навстречу метнулись красные языки и в свете огня тучи ночного, пропадающего дыма.
– Сегодня к рассвету, – лаял бас Бакунина, – принять самые отчаянные меры контратаки со всех баррикад. Это задержит пруссаков, а мы приведём в порядок резервы и приготовимся к выводу войск единственным ещё свободным путём через Дипольдисвальдерпляц по Гроссе Плауеншегассе. Чтоб нас не обошла конница, срубим и завалим деревьями Максимилиановскую аллею, а на Вильдсруфскую баррикаду, на которую пруссаки так точат зубы, предлагаю выставить хотя б все картины галереи с «Мадонной» Рафаэля во главе, оповестив об этом полковника Вальдерзее.
– Что?! – остановился, нервно засмеявшись, Рекель.
Гейнце криво, презрительно усмехнулся.
– У нас нет времени шутить, – прохрипел Гейбнер, – при чём тут картины?
– Я говорю серьёзно, – проговорил Бакунин, – надо задержать пруссаков во что бы то ни стало. О выставке на баррикады «Мадонны» и прочих знаменитостей надо оповестить, и это может на время задержать пруссаков, ибо их офицеры всё ж «zu klassisch gebildet»[290], чтоб открыть огонь по «Мадонне» Рафаэля, а если откроют – тем лучше, на них падёт позор варварства!
– Я считаю это шуткой, а если серьёзно, то подчёркиваю: мы можем погибнуть на баррикадах, но немецкую свободу и конституцию никогда не запятнаем именем вандализма! – резко просипел измученный Гейбнер.
– Очень жаль, в истории, Гейбнер, судят только тех, кто побеждён. Я могу лишь сказать, что даже в такой решительный час, когда тут, на улицах Дрездена, за свободу умирают не картины Рафаэля, а живые люди, когда решается судьба не только немецкой, а, может быть, всей европейской свободы, в вас нет ни должной твёрдости, ни желания победы! Я ж настаиваю именно на принятии самых отчаянных, самых невозможных мер, пусть выйдем все на баррикады, может, это поднимет дух бойцов, пусть бросимся на пруссаков и умрём за спасение революции!
– А если эта «отчаянная атака» по всему фронту потерпит неудачу? – холодно, с расстановкой проговорил Гейнце. – Ведь этим мы обнажим подступы к ратгаузу, и тогда?
– Тогда свезём остатки пороха сюда и, когда пруссаки приблизятся, взорвём всё к чёрту на воздух!
Гейбнер казался обречённым, думал о том, как весть о смерти примет не оправившаяся от родов Цили; на глаза могли навернуться слёзы, но Гейбнер повернулся на фразу Бакунина, проговорил:
– Мы имеем право биться и умереть, но не разрушать город.
Бакунин отшвырнул стул, заходил по комнате тяжёлыми, подминающими половицы шагами. «Полная безнадёжность, они ещё хуже Коссидьеров, Флоконов, Ламартинов, у тех был хоть петушиный пафос, а тут ничего, кроме боязни, как бы не разбить чашку иль миску какой-нибудь фрау Мюллер. И это революция?»
– Я предлагаю согласиться с планом контратаки, – заговорил Рекель.
Гейнце сидел безучастно, думал, что дело в Дрездене кончено, что, бежав, Тодт и Чирнер поступили правильно, может быть, тут, в ратгаузе, в этой же комнате совещаний схватят его пруссаки и, как командира восстания, поведут к Вальдерзее. Гейнце слушал удары артиллерии, знал, что близятся. Сквозь застлавший уши звуковой туман услыхал Гейбнера.
– Полковник Гейнце, вы согласны?
Не то от недоедания, не то от переутомления Гейнце показалось, что Гейбнер далеко проплывает в тумане и лицо у него крошечное.
– Согласен, – с напряжением произнёс Гейнце, но присутствующие не почувствовали этого напряжения. И снова лающим басом заметался голос Бакунина, сыплющего пепел на стол, на карту, на фрак. Гейнце машинально встал, пересёк дымную комнату, пошёл в уборную.