Или следил, как паук ткёт паутину, и завидовал: делом занят – не соскучится.
Или, стоя на подоконнике, глядел сквозь дыру вентилятора на соседнюю глухую гранитную стену и крышу бастиона с водосточным жёлобом, где иногда знакомая ворона садилась и каркала.
Или кружился по камере и выдолбленные на кирпичном полу ногами прежних жильцов ямки ещё глубже выдалбливал.
Или сочинял дурацкие стишки и твердил их бессмысленно, до одури:
В углу, где умывался, на стене была надпись: «God damn your ayes»[98].
– Кто это писал? – спросил Безымянного.
– Англичанин.
– Что же с ним сделалось?
– Помер.
– От чего?
– От спячки. День и ночь спал, во сне и помер.
«Вот и я умру так же, во сне», – подумал Голицын.
Сделался слезлив, как баба. Когда звонили куранты заунывным, точно похоронным, звоном, хотелось плакать. Когда фейерверкер Шибаев приносил обед или чай с улыбкой особенно ласковой, тоже навёртывались слёзы. Однажды перечёл записку Мариньки и, как ребёнок, расплакался. А когда часовой заглянул в глазок, стало стыдно; повернулся к нему спиною, хотел удержать слёзы и не мог – лились, неутолимые, отвратительно сладкие. «Вот что наделала крепость в две-три недели, а что будет дальше?» – подумал:
А как дошло до дела, испугался, ослабел, не захотел погибать; любил жизнь, потому что любил Мариньку. Любовь – подлость: чтобы умереть как следует, надо разлюбить, убить любовь, – из всех его страшных мыслей эта была самая страшная.
С каждым днём тоска усиливалась, терпенье истощалось; сердце выболело, мысли мешались, и ему казалось, что он сходит с ума. Следил за собою и в каждом своём движении, слове, мысли находил признаки помешательства. Сначала был страх безумия, а потом страх этого страха. Сходил с ума на мысли, что сойдёт с ума. «Уж скорее бы!» –думал с отчаянием и, стоя в углу, бился головой об стену. Или рассматривал отточенное жестяное перо вентилятора: нельзя ли зарезаться?
Наконец, заболел. Сделался жар, закололо в боку, закашлял кровью. Комендант Сукин перепугался, позвал Элькана. Тот объявил, что если больного не переведут в лучшую камеру, то может быть чахотка.
Голицын обрадовался. Все муки его сразу кончились: смерть – свобода.
О. Пётр узнал, что он болен, прибежал к нему, а когда он стал извиняться, что оскорбил его в последнее свидание, – не дал ему говорить, бросился на шею и заплакал.
Начал опять заходить каждый день. Чтобы развлечь больного, рассказывал городские слухи и новости.
От него узнал Голицын о прибытии похоронного шествия с телом покойного императора. Все о нём забыли так, как будто похоронили уже лет десять назад. А между тем через всю Россию, из Таганрога в Петербург, медленно-медленно, больше двух месяцев, тянулось похоронное шествие, окружённое войсками, пешими и конными, с авангардами и арьергардами, разъездами и патрулями, как военный поход в стране неприятельской. Опасались бунта. В народе шёл слух, что государь не умер и хоронят кого-то другого; в Москве будто хотят выбросить из гроба тело и таскать по улицам, а потом сжечь. «Принял я строжайшие меры к совершенной безопасности бесценного праха, – доносил граф Орлов-Денисов[99], обер-церемониймейстер похорон. – Смею ручаться, что последняя капля крови моей застынет у подножия гроба августейшего усопшего, и через хладный только труп мой насильство достичь может дерзновенного прикосновения». По прибытии тела в Москву запирали на ночь ворота в Кремле и у каждого входа ставили заряженные пушки. А в Петербурге будто проведены были пороховые подкопы под всеми улицами, от заставы до Казанского собора, по коим должно было следовать шествие; и в подвалах собора спрятаны четыре бочки с порохом; и в каждом флашкоуте Троицкого моста – тоже по бочке, чтобы взорвать шествие.
Ещё более странный слух сообщил Голицыну Авенир Пантелеевич: государь будто бы умер от яду; Меттерних, злодей, отравил; лицо в гробу почернело так, что узнать нельзя. А на живом государе тоже лица нет от страху, – не лучше покойника.
Но то, что Безымянный рассказывал, было всего удивительней.
Во время проезда государева тела был в Москве из некоторого села дьячок; а когда он вернулся в село, стали его мужики спрашивать, что, царя-де видел ли. «Какого, – говорит, – царя? Это не царя, а чёрта везут!» Тогда один мужик его ударил в ухо и объявил попу, а поп – начальству; и того дьячка взяли за караул. А ещё сказывают, будто не царь в гробу и не чёрт, а простой русский солдат. Когда государь жил в Таганроге, то хотели его убить изверги. И, сведав про то, государь вышел ночью из дворца к часовому: «Хочешь, – говорит, – часовой, за меня умереть?» – «Рад стараться, ваше величество!» И тогда государь надел солдатский мундир и стал на часы, а солдат, в мундире царском, пошёл во дворец. Вдруг из пистолета по нём выстрелили. Солдат помер, а государь, бросив ружьё, бежал с часов неизвестно куда. В скиты, говорят, к старцам, душу спасать, молиться, чтобы Господь Россию помиловал.
– Как знать, может, и правда, – подмигнул о. Пётр Голицыну с таинственным видом, когда тот передал ему рассказ Безымянного.
– Что правда? – удивился Голицын.
– А то, что был мёртв и сё, жив…
– Бог с вами, отец Пётр! Подумайте только, какая нелепость. Ужели все генералы, адъютанты, придворные, все сопровождавшие тело его, весь Таганрог и сама императрица Елизавета Алексеевна – ужели все они участвовали в заговоре, чтобы обмануть Россию?
– Да, как будто не того, – согласился о. Пётр нехотя; но помолчал, подумал и прибавил ещё таинственнее: – Тёмное дело, ваше сиятельство, тёмное!
И вдруг, наклонившись к уху его, зашептал:
– А солдатик-то действительно был, говорят, в полковом гошпитале, в Таганроге, больной при смерти, необыкновенно лицом на государя похож. Солдатик помер, а государь выздоровел. Ну, и подменили. Лейб-медик Вилие всё дело сварганил. Прехитрая бестия!
– Да зачем? Кому это нужно?
– А кому это нужно – тайна великая. Ныне сокровенно сие, а может, когда и откроется. Некий старец явится, святой угодник Божий, за всю Россию подвижник и мученик, от земли до неба столп огненный, Благословенный воистину. Имя же ему…
– Ну что ж, говорите.
– А никому не скажете?
– Никому.
– Даёте слово?
– Даю.
– Фёдор Кузьмич, – прошептал о. Пётр благоговейным шёпотом.
– Фёдор Кузьмич, – повторил Голицын, и что-то вещее, жуткое послышалось ему в этом имени, как будто на одно мгновение он поверил, что так оно и есть: старец Фёдор Кузьмич – император Александр Павлович.
Вспомнил разговор в Линцах с Пестелем и Софьин бред: «убить мёртвого»; «был мёртв – и сё, жив».
13 марта Безымянный объявил Голицыну:
– Царя нынче хоронят.
Сквозь верхнее незабелённое звено окна видно было, что на дворе метелица; снег падал густыми, ещё не мокрыми, но уже мягкими, как пух, мартовскими хлопьями.
Голицын закрыл глаза и увидел медленно тянущееся похоронное шествие с чёрным катафалком и чёрным гробом под белым снежным саваном.
Вдруг загрохотали оглушительные пушечные выстрелы. Стены каземата дрожали, как будто рушились. Вспыхивало пламя, освещая камеру.
Он понял, что в эту минуту в соборе Петропавловской крепости опускают в могилу тело императора Александра Первого.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Крепостному начальству велено было стараться, чтобы никто из заключённых не умер до окончания дела. За Голицыным ухаживали: переменили жёсткую койку на мягкую; стали лучше кормить, давать книги; после ножных сняли и ручные кандалы и наконец перевели в другую камеру, посуше. Но он жалел о прежней, тёмной и тесной, о ямках от ног на кирпичном полу, о друге пауке и пятнах сырости на штукатурке стен, для него не пятнах, а лицах и образах.
99
Орлов-Денисов Василий Васильевич (1775 – 1843) – участник войн со Швецией и Францией, генерал от кавалерии.