Твой Николай.
Москва, 31-го августа 1913 г.
Сегодня с утра льет дождь, и барометр упорно идет налево. Не дай Бог у Вас то же самое. Отец волнуется, управляющему достается, на поденную никого не соберешь, и все ждут от Тебя разрешения всех вопросов и умиротворения всех страстей. Дома все-бы помог Тебе, а тут совсем нечего делать. В квартире сумрачно, за окнами гниль и нудь, Константина Васильевича нету, читать не хочется, дома сидеть скучно и пойти ни к кому не тянет; очень надоели люди...
Одно остается утешение сидеть и весь день писать Тебе. Надеюсь, что письмо не выйдет таким же дождливым и сумрачным, как нынешний день и таким-же плоским как эта надежда.
Я кажется уже упоминал, что проводив Константина Васильевича в Корчагино, я поехал к Полонским, а потому и начинаю с них. Очень
285
у меня странное отношение к этим внутренне мне совершенно чуждым людям. Делать у них мне нечего, а повидаться всегда тянет. Почему? Думаю, потому, что когда мы во время поездки в Холмы впервые намеками говорили с Тобою о нашей любви, передо мной все время маячила широкая, самоуверенная спина Полонского, горячо спорившего с Алешей. Может быть это грешно, но я многих людей люблю только за то, что в существенную для меня минуту они случайно пересекли орбиту моей жизни. И Полонский и его жена для меня в сущности не люди, а только дорогие детали какого-то вечно живущего во мне душевного пейзажа. Ничего дурного я своим отношением им не причиняю, если не считать за грех то, что я их невольно обманываю. Чувствуя при наших редких встречах, как я рад их видеть, они конечно приписывают эту радость себе. Неверного тут ничего нет; они только не знают, что я еще больше обрадовался бы встрече с теми тремя березами, у которых начался наш первый с Тобою разговор.
Вся немецкая философия утверждает, что каждый человек довлеет себе, и что превращение его из самоцели в средство есть начало всяческой безнравственности. Было-бы очень интересно разобраться в вопросе, можно ли очень свойственное мне превращение человека в образ, в иероглиф, в памятку, рассматривать как частный случай превращения его в служебное средство. Никаким своим целям я Полонских слу-
286
жить не принуждаю, но самодовлеющего значения они для меня тоже не имеют. И е этом быть может есть легкий звук какого-то аморализма. Но что-же мне делать: — не любить их я не могу, а сказать им, что они для меня — дорогие березы — тоже как-то нескладно; да и не поймут они правды такого отношения к людям. Я же верю, что между людьми, случайно прошедшими друг мимо друга в минуту одинаково большую для каждого из них, возможны отношения не менее значительные чем дружба и любовь. Встречи в память таких минут могут достигать исключительного напряжения и красоты.
Но все это, конечно, только между людьми тончайшего, внутреннего слуха, большого творческого дарования. В таких отношениях все зависит от того, чтобы не убить в последующих свиданиях чувства первой встречи, как мимолетной встречи сумеречных силуэтов на перекрестке двух дорог, чтобы не попытаться уплотниться друг для друга до живых людей, не попытаться пойти проводить друг друга до дому..
Живут Полонские, как жили и раньше: хлебосольно, шумно, безалаберно и безвкусно. Дача — Ноев Ковчег; в саду — шары и гномы. На террасе день и ночь накрытый стол, вечные политические споры и несмолкаемый миросозерцательный шум. Собираются у них по-прежнему все, кому нечего делать, кто любит поесть и сам себя послушать. Я приехал к пяти часам и застал за самоваром знаменитого думского соловья
287
Ладьянова, присяжного поверенного Осокина, стайку пластических девиц, какого-то молодого, но уже обласканного Москвой поэта-символиста, милую Ольгу Александровну с мужем, которые Тебе очень кланяются, и еще целый ряд каких-то менее дифференцированных существ.
И Александр Яковлевич и Варенька мне страшно обрадовались. Посыпались вопросы один за другим, отчасти совершенно им неинтересные, отчасти совершенно невозможные: — почему я не развожу цыцарок, не сею белого клевера, думает ли Алексей еще раз жениться, кого Тебе больше хочется — мальчика или девочку?.. Все это на очень быстром темпе, на шуме, на жесте, перебивая и заглушая друг друга, но к счастью и без малейшей заинтересованности ответами собеседника. Ужасно странные люди! Сколько лет я их знаю — всегда милы, сердечны, душевны. А на самом деле ни жизни, ни души, ни сердца, а так, какая-то взбитая пена. И вокруг них такая же жизнь, как в них самих. Послушала-бы Ты, какой только ерунды не пенилось в этот вечер за чаем и ужином. Цензовую Думу мы распустили, Распутина сослали, республику установили, классический балет революционизировали принципами Далькроза, Брюсова утвердили в чине черного мага, все европейские курорты уничтожили, разработав план реорганизации Кавказских вод. После всех этих подвигов мы слушали очень недурного пианиста, исполнявшего Скрябина (в музыке Варенька чем-то что-то понима-