288
ет) и смотрели доморощенных босоножек, которые корёжились как береста на огне, но наслаждения кажется, никому не доставили. Я хотел было уехать вместе со всеми, но это оказалось совершенно невозможным. Как ни крутился, пришлось заночевать, рассказывать все следующее утро про наше житье бытье и возвратиться в Москву лишь к вечеру.
Я приехал в очень мрачном настроении, совершенно разбитый. Отвык я от людей, родная, очень отвык... Хотя, может быть, мои отношения с людьми всегда были не совсем просты и несколько двойственны. С одной стороны, я как будто бы очень люблю людей: — и общество, и шум, и разговоры, и театр. Где-бы я не жил, я всегда живу на людях. Уж как Ты старалась поменьше знакомиться в Цеми, и все же через месяц после моего приезда отбою не было от людей. Очевидно, недаром меня причисляют к тем мало симпатичным людям, что именуются «душою общества».
Но все это только с одной стороны; другая же заключается в том, что постоянно страдаешь от первой. В конце концов, я ведь ни города, ни общества не люблю; ни в каких собраниях и гостиных, ни на каких обедах и чаях самим собою не бываю. На людях мне весело, интересно, хорошо, и все же я почти всегда чувствую, что интересно и весело не мне, а некому моему, лишь отдаленно похожему на меня и мало мне симпатичному родственнику во мне. Длительной жизни
289
на людях я совсем не выношу; и не потому, что мне надоедают люди, а потому что мне решительно становится противен этот мой родственник. Tete a tete’a со мной этот неприятный господин к счастью совершенно не переносит. Достаточно мне почувствовать тоску по уединению, по природе, как он сейчас-же куда-то исчезает. Самим собою я бываю пожалуй только в деревне и потому безмерно счастлив, что у нас с Тобою есть наша глухая «Касатынь». .
Она для меня спасение. И знаешь, не только от городского шума, но и от той горечи, с которой для меня связано все мое отношение к культуре и истории. Читая, — всегда чувствую, что что-то для меня навек потеряно, что какая-то глубочайшая глубина жизни похоронена в прошлом, что я сирота, не помнящий своей матери и потому не могущий утешиться доставшимся мне богатым наследством...
Но достаточно оторваться от книги и выйти, особенно ранней весной, на террасу, как все мое самочувствие сейчас-же меняется. Глубина жизни уже не в прошлом, а в настоящем, не за спиной, а под ногами, я не исторгнут из неё, а несом ею, уже не сирота и наследник, а младенец в люльке, которую качает не такая-же, а та-же самая весна, которая жила на земле и при Эсхиле и при Франциске Ассизском... — древняя, вечная, бессмертная, и вовсе не «сила природы» и не «время года», а родное любимое существо!
290
Помнишь, как мы с Тобою пешком возвращались от Гиреевых? Во мне этот вечер свернулся в какое-то совершенно особенное ощущение. Тинистый запах воды; густой туман, в нем дремное жеванье и тяжелое по болотцу шлепанье спутанных битюгов. Ничего не видно: ни дороги, ни старых наших берез, ни лошадей... И вдруг над самым ухом громкое ржанье и в двух шагах громадная, мифическая лошадиная морда, к которой Ты так доверчиво и дружественно протягиваешь свою родную, теплую руку, которую я только-что целовал... И такое странное чувство, что все мы: — и Ты и я, и наша любовь, и лошади, и березы, и речка, такие родные друг другу существа, такое единоутробное в парном молоке тумана — исконное Божие Бытие... Очень, очень был это особенный вечер! Ты устала, Тебя клонило ко сну, но ложиться одной не хотелось. В большом пушистом платке, Ты полу дремала на диване, изредка открывая глаза, чтобы убедиться, с Тобой-ли я еще, не похитили-ли меня «злые вороги».
Я писал очень сосредоточенно, но ни на минуту не переставал чувствовать Твоего присутствия. Душе было так хорошо и спокойно в туманной теплыни Твоего стерегущего меня сна. Когда я кончил и подошел к Тебе, Ты спала уже совсем крепко. С умилением и вниманием, для которых нет у меня слов, рассматривал я ресницы Твоих сомкнутых век, грустную лодочку Твоей ладони у нежно розовевшей щеки,