Она совсем упала к нему в объятья и, утонув взглядом в его взгляде, лепетала едва слышно, как во сне, сладкие слова любви, повторяла их за ним, точно хотела навсегда запомнить.
Голоса за окном отдалились, и она встрепенулась. Потом они вернулись, в сопровождение мерного каменного цоканья трости по плитам тротуара; опять перешли на другую сторону, долго замирали вдали, таяли — стихли.
И снова стала накаляться, набухать тишина, и от нее перехватывало дух, колотились сердца, подкашивались ноги. Слова иссякли, и каждый поцелуй уже тяжко шел с губ, робким вопросом, не ждущим, не чаящим ответа. Они не отрываясь смотрели друг другу в глаза, но глаза не смели выразить мысль, они прятали ее, замалчивали, занятые тайным помыслом.
Потом он вздрогнул, и от этого она очнулась, уперлась руками ему в грудь, вырвалась из его объятий.
— Уйди, Нильс, уйди, нельзя тебе тут оставаться, слышишь, нельзя!
Он хотел привлечь ее к себе, но она отпрянула — бледная, потерянная. Она вся дрожала и вытянула вперед руки, словно боялась сама к себе прикоснуться.
Нильс бросился было на колени и попытался взять ее за руку.
— Не трогай меня. — Отчаяние было в ее взгляде. — Что же ты не уходишь? Я ведь прошу! Господи, отчего же ты не уходишь? Нет, нет, не говори ничего, ступай! Не видишь ты разве, я вся дрожу? Смотри же, смотри! О, как не стыдно тебе меня мучить! Я прошу ведь!
Он ни слова не мог вымолвить, она и слушать не хотела. Она была сама не своя, из глаз бежали слезы, лицо светилось бледностью. Что он мог поделать?
— Так ты еще не идешь? Разве ты не видишь, что унижаешь меня? Какая жестокость! Отчего ты такой злой? Что я тебе сделала? О, иди же! Ступай! Неужто нет в тебе жалости?
Жалости? Он похолодел от гнева. Нет, это уж слишком. Оставалось только уйти. И он ушел. Его раздражали стулья, но он неспешно прошел сквозь их строй, с вызовом устремив на них взгляд.
— «Те же, без Нильса Люне», — усмехнулся он, услышав, как защелкнулась за ним дверь прихожей.
Задумчиво спускался он по лестнице со шляпой в руке. Пройдя марш, он остановился и пожал плечами. Хоть бы что–нибудь понять! Вон как обернулось! И почему же, почему? Он вышел на улицу. Там, высоко, те отворенные окна. Как захотелось ему громким криком разбить несносную тишину! Или очутился бы кто рядом, чтоб часами говорить, до смерти заговорить, одолеть тишину болтовней, обдать ее холодным душем пустословия. Он не мог отделаться от этой тишины; он ее видел, ощущал на вкус, она мешала ему идти. Вдруг он остановился как вкопанный и густо покраснел от злого стыда. Уж не хотела ли милая дама, чтоб он соблазнил ее?
Наверху стояла и плакала фру Бойе, она стояла у зеркала, опершись обеими руками о подзеркальник, и плакала, и слезы текли у нее по щекам и стекали в большую розовую раковину. Ома смотрела на свое потерянное лицо в туманном пятне, которое образовалось на стекле от ее дыханья, и следила за тем, как выступают слезы из–под ресниц и катятся вниз. Когда же это кончится! В жизни своей она так не плакала; хотя нет, в тот раз, во Фраскати, когда лошади понесли…
Постепенно слезы иссякли, но она еще то и дело сильно вздрагивала.
Солнце теперь било в окна; дрожащий отблеск волн вытянулся наискосок по потолку, а из–за краев жалюзи выбивались ряды параллельных лучей, целой этажеркой из желтого света. Сделалось жарче, и сквозь отстоявшийся дух раскаленного дерева и нагретой пыли накатывали еще запахи, ибо жара высвободила их, и они легкими призраками слетали с цветов на диванных подушечках, с шелкового сиденья качалки, с книг, свернутых ковров.
Постепенно дрожь у нее прошла; осталась странная истома и удивительные ощущения, чувства, вихрем мчавшиеся вдогонку недоуменным мыслям. Она опустила веки, но не отходила от зеркала.