— Послушайте, — мягко перебил его Гааз, — может быть, в следующий раз? Вам трудно, я вижу.
— Нет, нет! — задыхаясь, почти закричал Гаврилов. — Следующий раз?! Его вообще может не быть, этого следующего раза — ни у меня, ни у вас! Думаете, я от прута только сбежал? От каторги? От мысли, которая меня день и ночь грызла, как собака кость, что меня обвинили в убийстве, которого я не только не совершал, но о котором даже не думал?! Да, да, да! — Он трижды взмахнул крепко сжатым кулаком. — От прута, от каторги, от несправедливости! Но главное, — и лицо Гаврилова просияло, — я к Оленьке бежал. Я не знаю, Федор Петрович, любили вы в вашей жизни когда-нибудь…
— Я?! — Он почувствовал, что краснеет. Будто бы вся Москва задалась целью узнать, пылало ли его сердце тем чу´дным огнем, который приносит и страдание, и восторг, и счастье, и боль и, даже угаснув, способен согревать нас много лет спустя. — Г-м. Капп sein. Ich erinnere mich nicht.[99] Голубчик, мне семь с лишним десятков. Спрашивать меня о любви, все равно что задавать этот вопрос мумии Тутанхамона.
— Да? Как жаль, — сказал Гаврилов с чувством счастливого превосходства. — А мы с Оленькой все про нашу жизнь решили. Не может быть, чтобы меня не оправдали… не может быть! Там такими белыми нитками все шито… Два-три вопроса, и все обвинение рухнет. Ему держаться не на чем! В Сенате, может быть… — Он с надеждой взглянул сначала на доктора Гааза, затем на своих друзей.
Господин Бузычкин неопределенно пожал плечами; Валерий просто-на-просто отвел глаза; а белокурый Илья с озабоченным видом вдруг сорвался с места и помчался вниз, призывая Ксению Афанасьевну немедля послать Дуняшу на Арбат, в аптеку, за микстурой с корнем солодки, которую только что прописал Сергею доктор. Один только Федор Петрович утвердительно кивнул, сказав, что Сенат всенепременно объявит Гаврилова невиновным в предъявленном ему обвинении.
— А еще оказалось, что у нас в Коломне знаменитый по всей России сыщик живет, Непряев Авксентий Петрович. — При этом известии господин Бузычкин снова пожал плечами. — Оленька у него была, он взялся помочь. Но даже… Даже если я так и останусь… убийцей, — тяжело выговорил Гаврилов. — Мы все равно будем вместе. Не в Коломне, так в Москве, не в Москве, так в России… где-нибудь. Я не верю, нет, я не верю, что Россия нас не приютит! — воскликнул он. — А если что — уедем.
— Но куда, куда вы уедете?! — вскричал Федор Петрович.
Гаврилов улыбнулся.
— Вы, Федор Петрович, приехали в Россию из Германии. А мы с Оленькой из России отправимся на вашу родину. Или еще дальше. За океан. В Америку. Туда, говорят, многие едут.
Глава восьмая. Завещание
В воскресенье, в семь утра, Федор Петрович поехал в Милютинский переулок, в церковь Петра и Павла, к мессе.
Все последние дни он чувствовал себя совершенно разбитым от боли над правой ключицей, поначалу щемящей, а теперь все чаще вспыхивающей обжигающим огнем. Вдобавок не далее как вчера обнаружилась припухлость, поднимающаяся почти до подбородка и горячая на ощупь. Надо было призвать Андрея Ивановича Поля, старинного друга и прекрасного хирурга, признаться ему в плохом состоянии, а затем предъявить причину. Можно было также пригласить докторов Поля и Собакинского и составить таким образом консилиум, который почти наверняка определил бы природу овладевшей им болезни. Но какая-то сила — или, напротив, покорное бессилие, чисто русское свойство, которое, надо полагать, Фридрих Йозеф Гааз впитал в себя вместе с воздухом своей второй родины, — всякий раз удерживала Федора Петровича, когда в разговорах с Полем или Собакинским он собирался привлечь внимание коллег к своему недомоганию. Потом, говорил он себе. В следующий раз. Когда будет время.
В беге времени он в конце концов заподозрил какую-то тайну, ибо чем старше он становился, тем короче становились сутки, из которых никак не получалось выкроить место для заботы о себе. Право же, ему, как некогда Иисусу Навину, иногда хотелось поднять голову к небу и велеть солнцу остановиться.