«О Пресвятая и Преблагословенная Дево, Владычице Богородице! — слабым своим голосом взывал священник, поглядывая в лежащую перед ним на аналое книгу. — Призри милостивным Твоим оком на нас, предстоящих пред святою иконою Твоею и со умилением молящихся Тебе; воздвигни нас из глубины греховныя…» Вокруг шумно вздыхали и вразнобой крестились. Гаврилов повернул голову и увидел неподалеку доктора-немца с выражением какой-то страдальческий беззащитности на лице с крупными, резко обозначенными чертами. Какой, однако, милый, добрый старик! И сколько горечи было в его голосе, сколько печали в глазах, когда давеча он вдруг обмолвился о своем одиночестве. Ваше, сказал он, одиночество кончится. А я одинок всегда. Ах, напрасно назвал Гаврилов фарисейством его хлопоты об арестантах! Если по совести, это было несправедливо и потому жестоко. При первом же удобном случае надо попросить у него прощения, сославшись на подавленное состояние, причины которого в объяснении не нуждаются.
Тут завершился молебен, все потянулись прикладываться к кресту, а он, держась стены, вышел во двор пересыльного замка. Из-за облаков проглядывало помутневшее жаркое солнце, на востоке легла в полнеба громадная туча, густо-черная, с угрожающими яркими белыми проблесками посередине и темно-сизая по краям. Он вдохнул полной грудью. Сильно пахло скошенной вчера и собранной в маленькие стожки травой, сваленными у забора, разогревшимися и потекшими янтарными струйками дровами; снизу, от реки, едва тянуло свежестью. За больницей, в кузнице, тяжко бухал молот, и до следующего его удара звучал в ушах тонкий, пронзительный звон. Два арестанта тащили к дровам ко´злы; пожилой солдат в мятой бескозырке шел за ними с двуручной пилой и колуном. Поглядев им вслед, Сергей поплелся к больнице. Доктором-немцем обещана была ему по крайней мере еще неделя спокойной жизни в пересыльном замке с дальнейшими, правда довольно туманными, видами на вмешательство тюремного комитета или даже самого генерал-губернатора, не говоря уже о возможной благожелательной резолюции государя, если, конечно, матушкино прошение ляжет к нему на стол. Однако и на царя надежды нет, и на генерал-губернатора, Чурбан-пашу, как окрестил его московский народ. Нет надежды вообще. Загнали, будто зайца. Следует накрепко, на много лет, может быть, даже до конца дней замуровать в себе упование на справедливость и милосердие, поскольку эти возвышенные понятия ничего не значат в нынешней жизни. Пусть доктор с поволокой слез на глазах чудака и мечтателя толкует, что в сердцевине человека, в его подчас ему самому до поры недоступных глубинах лежат брошенные Богом семена добра, которые не всегда прорастают сквозь пласты ложных представлений, ценностей и устремлений. В человеческой природе изначально не было зла. Для утверждения в сей мысли достаточно взглянуть на ребенка малых лет с его чистотой, отзывчивостью и желанием любить весь мир. Будьте как дети. Aber[30] узок и труден путь в Царство Небесное. Всевозможные прелести, собственное тщеславие, разнообразные искушения — о, куда легче было Одиссею проплыть между Сциллой и Харибдой, чем человеку прожить без греха! Так восклицал Федор Петрович, ободряюще-отечески приобнимая Гаврилова за плечи. Гаврилов стоял как каменный. Но наши страсти, наши заблуждения и прегрешения — всего лишь капли утренней росы, которая блестит несколько мгновений на траве и затем испаряется. «Вместе с жизнью», — не без грусти прибавлял доктор.