Выбрать главу

— Вот так, — улыбнулся Павел Иванович и довольно потер рукой об руку. — В строгости закона его справедливость. Legalitas — regnorum fundamentum[48], — отчеканил он, расправил узкие плечи, выпятил грудь и глядел теперь верным защитником закона, его бдительным стражем и недремлющим хранителем.

В зале между тем повисла тяжелая тишина. Едва было слышно, как Карл Иванович шептал что-то на ухо Валентину Михайловичу. Тот беззвучно смеялся, прикрывая ладошкой рот и седенькие усы. Господин Митусов удовлетворенно усмехался. «Ах ты… персик», — с неприязнью подумал о нем Алексей Григорьевич. Федор Петрович вздыхал сокрушенно и громко, словно выброшенная на берег рыба-кит. Филарет надел, снял и снова надел скуфейку и прошептал, как ведомый на казнь мученик:

— Полагаю, господа, теперь все и всем ясно?

Всем — о, всем было ясно! Даже доктор Поль и Дмитрий Александрович Ровинский развели руками, а отец Василий полнозвучно сказал: «На все Божья воля». Не ясно было лишь Федору Петровичу, вскричавшему с беспредельным отчаянием:

— Но он же невиновен!!

Его высокопреосвященство положил очки в футляр, поднялся и холодными очами взглянул на Гааза.

— Подвергнут каре — значит, виновен.

Федор Петрович вскочил столь поспешно и нервно, что отброшенный им стул с грохотом повалился на пол. Новый раздирающий крик вырвался из его груди:

— Да вы о Христе позабыли!!. — Он схватился за сердце, согнулся и тихо прибавил: — Владыко…

Опять повисла в зале тишина, в которой, казалось, все еще звенел отголосок безумного вопля Федора Петровича. Легкими шагами Филарет шел к дверям, но вдруг остановился, обернулся и, приблизившись к Гаазу, с неожиданной силой сжал его крупную руку своей сухой маленькой рукой.

— Нет, Федор Петрович! Когда я произнес эти мои поспешные слова, не я о Христе — Христос меня позабыл!

Он снова направился к дверям, которые распахивались перед ним будто сами собой, когда господин Митусов объявил:

— По имеющимся сведениям арестант Гаврилов третьего дня бежал из пересыльного замка и, скорее всего, утонул в реке при попытке ее переплыть. Тело ищут.

Федор Петрович пошатнулся и застонал.

Глава шестая. Небеса

1

Вконец разбитым Федор Петрович вернулся домой. Не говоря о пренеприятнейшем ощущении от еще непросохшей одежды, он чувствовал какой-то тяжелый ком в груди, возле сердца. И лоб показался ему горяч, что было вовсе не удивительно для человека, до последней нитки вымокшего под проливным, пусть и летним, дождем. Встретивший его молодой доктор Собакинский воскликнул: «Да на вас лица нет!» — «Голубчик… — слабо промолвил Федор Петрович. — Попросите таз с горячей, очень горячей водой… сухой горчицы и чая… И ложку меда, если можно. Alles ist gut?»[49] И услышав в ответ, что в больнице все gut, но как бы не прибавился нынче ночью еще один больной, улыбнулся и стал подниматься к себе на второй этаж, останавливаясь на железных ступенях, дабы перевести дух и успокоить сердце. С тазом в полной белой руке и полуведерным, еще дымящимся чайником в другой, такой же полной белой и сильной, пришла Настасья Лукинична, сиделка. «Ноги-то не ошпарьте». Она поставила таз на пол возле кресла, налила воды и, сказав, что сейчас Федору Петровичу будет чай и меду ушла.

С ее уходом он принялся медленно освобождаться от одежды. Один за другим, не без усилий и тяжких вздохов, сняты были башмаки, еще напитанные водой московских луж. Он повертел их в руках. Такие прекрасные башмаки! Пять, нет, позвольте, шесть лет они служат ему верой и правдой, и лишь зимой их меняют сапоги из порыжелой кожи с вытершимся мехом внутри. Ах, как грустно! Как тяготит душу тоска! Какое ужасное безрассудство! Зачем он это сделал?! Завтра же с утра отдать их сапожнику, что на углу Мало-Казенного и Покровки, и попросить покрепче подбить подметки и положить новые мягкие стельки. Последовали затем еще некоторые усилия, совлечение фрака, панталон, чулок, забрызганных уличной грязью, и, наконец, поход к умывальнику, где из зеркала глянул на него обросший седой щетиной старик с горестно сжатым ртом и вслед ему сокрушенно покачал головой. Он позвал: «Mutti!»[50], и старик в зеркале шевельнул губами, повторяя: «Mutti…» Где, старик, та, которая любила тебя, свое создание, свою кровь, свое ненаглядное дитя? Где твоя мать? Где твой отец, строгий, справедливый, милостивый, любящий, прикосновение руки которого в детстве вызывало благоговейный трепет сердца? «Wir warten auf dich, Fritz»[51], — ласково шепнули они. «Warten Sie»[52], — сказал Федор Петрович, и его двойник в зеркале, этот почти чужой старик с застывшей на лице печалью, опять повторил вслед за ним: «Warten Sie… Warten Sie, meine Geliebten».[53] Разумеется, это отчаяние. Отчаяние, неизвестность. Отчаяние, неизвестность, любовь — ведь он, кажется, любил, и ему отвечали взаимностью — они-то и вызвали в нем стремление во что бы то ни стало вырваться на свободу.

вернуться

48

Законность — основа государства (лат.).

вернуться

49

Все хорошо? (нем.).

вернуться

50

Мамочка (нем.).

вернуться

51

Мы ждем тебя, Фриц (нем.).

вернуться

52

Ждите (нем.).

вернуться

53

Ждите… Ждите, мои любимые (нем.).