Выбрать главу

А тут и майор показался на крыльце, и старик, круто развернувшись, почти побежал к нему, по-прежнему придерживая шляпу рукой. Ветер задувал все чаще и все сильней, и на Москву ползли темно-серые пухлые дождевые облака.

— Не имею чести быть с вами знакомым, господин майор, — слышал Гаврилов, да и все вокруг, вздрагивающий от гнева голос старика-доктора. — Но вы не имели ни малейшего права приковывать вверенных вам людей к пруту, поелику существует хотя бы ручная цепь, изобретенная вашим генералом, господином Капцевичем.

— Не было в наличии, — буркнул майор и сделал попытку сойти с крыльца.

Старик, однако, встал у него на пути и, вскинув голову, бесстрашно глядел ему в оплывшее лицо.

— И далее. Вы нарушили инструкции, вас обязывающие на время ночного отдыха освобождать людей от прута.

— А разбегутся? — Майор в досаде даже топнул обутой в сапог со шпорой ногой. — Хромые мои инвалиды станут их ловить? Вообще по какому, милостивый государь, праву…

Своим сильным низким голосом доктор без труда перекрыл сорванный руганью и криками сиплый басок майора.

— Я главный тюремный врач и член попечительского о тюрьмах комитета, коего председатель сам генерал-губернатор. Я всенепременно буду иметь обязанность и ему и господам членам комитета доложить о негодном с вашей стороны содержании ссыльных и препровождаемых. Извольте теперь распорядиться снять с людей прут!

— Одно баловство, — процедил майор и, расстегнув ворот кителя и покопавшись у себя под рубахой, извлек кожаный мешочек, а из него — ключ. — Коваленко! Бери, отмыкай.

Пока унтер снимал с пяти прутов замки, старик-доктор обходил этап и у каждого справлялся о здоровье. Дошла очередь до Гаврилова. Он едва не заплакал в ответ от слабости, сжигавшего его жара и чувства безысходной тоски. Склонившись к нему, доктор долго держал прохладную ладонь у него на лбу, а затем, плотно прижав пальцы к его запястью и чуть нахмурясь, считал пульс. Совсем близко от себя Гаврилов видел его большие, чуть навыкат, светлые с голубизной глаза, с переполнявшим их выражением великого сострадания и боли.

Глава вторая. Pieta

1

Пишу вам глубокой ночью — последней моей ночью в Москве, древней и живописной столице России. Завтра я уезжаю в Санкт-Петербург, откуда несколько дней спустя морем отправлюсь в Германию, а затем во Францию. После трех месяцев, проведенных в России, после вынужденной осмотрительности в поступках и сдержанности в словах, после постоянного страха навсегда исчезнуть в страшных глубинах Сибири — о, вы даже не можете вообразить, сколь упоителен будет для меня воздух нашего свободного Отечества! Не укоряйте меня слепой любовью к Франции и французам. Я льщу себя надеждой, что Создатель наделил меня способностью замечать как изъяны государственного устройства, так и недостатки, присущие жителям той или иной земли, будь то Испания, Германия, Англия, Россия и наша Франция. Говорю здесь не о слабостях и грехах отдельно взятого человека, на каком бы языке он ни изъяснялся: кто из нас без греха! — я стремлюсь показать особенности национального характера вообще, со всеми его положительными и отрицательными сторонами. Мои предыдущие письма, которые я не доверял почте, зная беззастенчивую манеру русских властей знакомиться с перепиской частных лиц, были пропитаны горечью — природным соком русской действительности. Ибо я, если хотите, был отчасти подобен тайнозрителю, кому велено было взять из рук Ангела книгу и съесть ее. Сладка, как мед, была она в устах, но, как полынь, горька во чреве. Горько мое неложное свидетельство о России — но никто не может поставить мне в вину, что о моем Отечестве и моих соотечественниках я сужу наподобие влюбленного юноши, закрывающего глаза на дурные качества своей избранницы. Моя Франция и мои французы — в лицо вам я говорил и буду говорить, что вы напрасно полагаете себя выше других; что вам не пристало гордиться созданной нашими предками великой культурой, от которой — увы — вы взяли самую малость в виде поверхностного блеска, легкого остроумия и показной учтивости. Я патриот; но мой патриотизм и моя любовь к Франции вполне укладываются в слова одного моего русского собеседника, господина П. «Я не могу любить мое Отечество, — сказал он, — с закрытыми глазами и замкнутыми устами. Истина, — после краткого молчания промолвил он, — дороже Отечества».

И я спрашиваю, мой друг, и вас и себя: если Россия стала родиной человека, способного, подобно Моисею, взойти на Синай духа, то не послужит ли уже одно это ее оправданием и в сем веке и в будущем? Несколько позднее после нашей встречи я с глубочайшим потрясением узнал, что в не столь уж далеком прошлом по высочайшему повелению он был объявлен сумасшедшим. Вы пожелаете узнать: за что? Я вам отвечу: причинно-следственные связи, определяющие в цивилизованном мире ход всех событий, в России весьма условны. Повозка подчас стоит здесь впереди лошади, а болезнь может быть назначена человеку, особенно если в роли верховного врача выступает император, донельзя раздраженный высказанными в печати взглядами своего подданного. И может ли в этом случае примирить с действительностью сочувствие, выказанное мнимому больному московским обществом? Могут ли примирить с этим вопиющим произволом слова приставленного к господину П. доктора: «Не будь у меня старухи жены и огромного семейства, я бы им сказал, кто сумасшедший»? Нет, нет, друг мой: пока власть мнит себя Богом и по своей прихоти распоряжается человеческими судьбами, я буду ее первым обличителем, чего бы мне это ни стоило.