Таковы были перипетии этой драмы, разыгравшейся семнадцать лет назад, драмы, последний акт которой шел сейчас в таинственном доме на Собачьей улице, где Валентина прятала и сына, и сумасшедшего мужа.
Итак, рассудок Гюстава помрачился; попытка справедливого распределения плодов общего труда кончилась неудачей. Почему? Да потому, что могучий поток общественного мнения, вместо того чтобы двигать поступками людей, которым принадлежат богатства, тогда (как, впрочем, и теперь) еле-еле струился по руслу, проложенному предрассудками, порожденными религией и мировоззрением правящих классов.
Нищета вернулась в Сен-Бернар, и никто не пришел от этого в негодование. Она вернулась вместе с беззастенчивой эксплуатацией: предпринимателю не было никакого дела до нужд тех, кто трудился на него; за свои деньги он мог нанять сколько угодно рабочих.
Сделку, заключенную с маркизом и удвоившую капиталы Мадозе, все расценили как гениальную; бывший управитель сразу встал в ряд наиболее видных промышленников.
И сейчас еще, много лет спустя, в Оверни смеются над «сен-бернарской утопией». Все без исключения консерваторы — и священники, и столпы общества приводят ее в пример того, чем кончают сумасброды, вздумавшие перемудрить самого Христа, который сказал: «Бедные да пребудут всегда среди вас!»
Глава 29. Сумасшедший
После ухода Мадозе Валентина, забыв о прерванном обеде, в полном изнеможении опустилась в кресло, но Матье, появившись в дверях, доложил, что маркиз чрезвычайно возбужден и угрожает разбить себе голову о стену.
Госпожа де Бергонн тотчас вернулась к мужу. Увидев ее, Гюстав перестал расхаживать по комнате и вызывающе спросил, скрестив руки на груди:
— Кто осмеливается утверждать, будто солнце не погасло? Уж не ты ли? Впрочем, ведь у каждого свое солнце, — добавил он запальчиво. — Мое солнце сияло в прекрасных глазах одной женщины. Лишь через эти прелестные оконца лились на меня и свет, и тепло. Xа-ха-ха!..
— Бездельник, написавший эти строки, безусловно, прав. Ах, если б я мог своим каблуком раздавить сердца всех женщин сразу! И пусть из них вытекло бы целое море вероломства и лжи, — клянусь честью, я сделал бы это, и поступил бы хорошо!
— Вы поступили бы дурно, сударь, — возразила Валентина. Иногда ей удавалось, мягко споря с безумцем, урезонивать его. — Да, это было бы злое дело.
— Злое? Не существует ни добра, ни зла: все это — выдумки дьявола или Бога, неважно чьи. Подобно тому, как свет не может быть без тени, не бывает и добродетели без порока.
— Остерегитесь! Вы богохульствуете. Ведь Господь благ.
— Зачем ты называешь его благим? Такого бога я не знаю, даже если он и существует. Я верю лишь в Бога карающего.
— Но он ежедневно являет нам свою благость.
— О да, бесспорно! Разве не он создал бесчисленное множество тварей, пожирающих друг друга, и человека, поедающего их всех? Все живое страдает, мучается, умирает…
— Все должно возродиться и жить вечно.
— Ты веришь в это? А между тем ветер жалобно воет, и под твоей ногой гибнет какая-нибудь букашка… Ты не можешь и шагу ступить, не раздавив трепещущее живое существо!
— Замолчите! Вы говорите ужасные вещи!
— Ужасные? Что ж, ты права. Все на свете ужасно. Ведь вера — обман, добродетель — вздор, а любовь — азартная игра, в которой всегда кто-нибудь да проигрывает…
Чтобы отвлечь помешанного от тягостных мыслей, Валентина спросила:
— Хотите, я вам спою?
— Пожалуй, — глухо ответил ее муж, — спой мне что-нибудь такое же мрачное, как мои думы, а я буду тихонько подпевать речитативом жалобу Иова. Подобно ему, я скажу старому чудовищу, именуемому Богом: «Зачем тебе являть свое могущество перед соломинкой, которую уносит и ветерок?»
Валентина вздрогнула.
— Тебя пугают мои слова? Ха-ха-ха! Ты страшишься, что они прогневают твоего Господа? Но я не боюсь его! Ему не удастся прибавить ни капли горечи в ту чашу, что я испил! О, древние греки поступали мудро, изображая Бога извергом, пожирающим своих детей[122]… Жестокий отец! Тех, кого он не пожрал, он натравливает друг на друга, а если им удастся избежать гибели в братоубийственной схватке, то для них припасены женщины! Да, женщины и дети!
Маркиз заскрежетал зубами и повторил, злобно усмехнувшись:
— Считать себя отцом! Ну, не смешно ли? Как глупцам нравится, когда на сцене или на страницах романа разыгрывается фарс из их собственной жизни!
122