Выбрать главу

Сохранилась афиша 1918 года – общественный суд над Репиным в Политехническом музее. Футуристы, имажинисты, кубисты выволокли старика на судилище и скопом распинали. Общественным обвинителем был Кончаловский. Бабка моя вскакивала на стул, свистела и кричала: «Это не искусство. Это натурализм». Зал одобрительно топал ногами. Репин после этого навсегда уехал в Финляндию.

В этом смысле в доме царила партийность. В мою детскую голову она не укладывалась, я уже был подростком, но не в состоянии был понять, почему Сурикова любить можно, а Репина – категорически нет, почему Мусоргский – это хорошо, а Чайковский – кошмар, ужас, сентиментальная пошлятина и вообще никак кончить не может, играет, играет, шесть раз кончает и опять играет. Мне пришлось долго набираться решимости, чтобы, уже покинув консерваторию, сказать маме: «А знаешь, Чайковский – это не так уж плохо».

Особенно нетерпимой была ба6ушка с ее взрывной сибирско-французской помесью кровей и темпераментов. Никогда не забуду страшные глаза, которые она нам делала: внуки трепетали перед ней как осиновые листы.

ОТЕЦ

– У меня было очень мало друзей, – сказал мне отец. -Много было приятелей и знакомых, но друзей мало. Кто у меня был настоящий друг? Эль-Регистан, с которым войну прошел. Миша Кирсанов (он был военный медик). Мы с ним на охоту выезжали. Три-четыре человека.

У мамы друзей было много. Ее все обожали, общение с ней всем очень много давало. Папа дать столько не мог. Он был продукт времени.

Родился он в дворянской семье, дворян после революции не жаловали, от былого богатства ничего не осталось. Отцу рано пришлось зарабатывать на жизнь. Работал сначала разнорабочим на ткацкой фабрике, потом – в геологоразведочной экспедиции в Восточном Казахстане.

От прежних владений, домов в Москве и имений ничего не осталось. Свое происхождение скрывали. Отец в анкетах писал: «Из служащих».

Не так давно отец долечивал перелом бедра в санатории в Назарьево. Я приехал к нему. Двухэтажный старый особняк, достроенный и перестроенный, отделанный туфом и мрамором, алюминиевые двери со стеклами – архитектура брежневских времен.

– Видишь это окно? – сказал отец. – Из него папа кидал мне шоколадные конфеты. А я стоял вот здесь. Это было наше родовое имение, наш дом. А возле церкви похоронен твой прапрадед, его супруга и многие из нашей родни.

Надо же было, чтобы именно в этот санаторий он попал!

Отец мне как-то рассказывал, что его недолюбливал Алексей Сурков, его родители были когда-то крепостными у Михалковых.

Любопытно, как забытые, еще от «той жизни» связи оживают в недавнем прошлом. В 60-е годы в «Метрополе» меня, тогда двадцатипятилетнего студента, всегда заботливо-нежно встречал седенький швейцар, надевал пальто, говорил: «Андрей Сергеевич»…

– Что это вы так? – спросил я его с привычной своей вгиковской наглостью.

– Так я я ж вашего дедушку знал, Владимира Александровича. Мне ваш дедушка конфеты давал.

Он был из семьи дворовых в михалковском имении.

Михалковы – род старый, восходящий корнями к первой половине ХVвека. Мой прапрадед В. С. Михалков владел одной из лучших частных библиотек в России, насчитывавшей пятьдесят тысяч томов. Библиотеку он завещал Академии наук в Петербурге. Часть ее, книги по краеведению, осталась в Рыбинске, там, где находилось его имение.

Для начала XIX века несколько десятков тысяч томов-собрание огромное. Такую библиотеку могли иметь только очень образованные и состоятельные люди. А в Государственном историческом музее от XVIII века сохранилась семейная переписка Михалковых – несколько сот писем, в том числе и моего прапрапрадеда, офицера, писанные с войны. Писанные, как то было принято в дворянском кругу, по-французски. Письма тех лет – большая редкость и ценность. Надеюсь, со временем эти письма расшифруют, переведут – тогда узнаю из них побольше о своем роде.

А Фридрих Горенштейн нашел о роде Михалковых документы, вообще относящиеся к XVI веку. Ко мне Горенштейн неравнодушен и в добром и в дурном смысле слова, это особый род приятельства-неприятельства. Недавно, встретив меня, он сказал: «Ну я напишу о Михалковых!» Он сейчас работает над книгой об Иване Грозном и нашел где-то запись, будто бы Иван Васильевич по поводу какого-то опасного предприятия сказал: «Послать туда Михалковых! Убьют, так не жалко». Фридрих был страшно доволен. Я тоже обрадовался: «Ой, как хорошо! Хоть что-то Иван Грозный про моих предков сказал. А про твоих он, часом, не говорил? О них слыхивал?…»

Странно осознавать, что все это старались забыть. Не помнить. И вот, наконец, разрешили вспомнить.

Сергей Владимирович свою родословную стал собирать уже давно, к своим корням относится очень бережно. И нас к тому же приваживает.

Не знаю, как ощущают себя другие, но мне часто кажется, что живу во сне. «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?» Уже сама жизнь в доме поэта, любимого народом и правительством, казалась какой-то неправдой – тем более в послевоенные годы, когда все вокруг жили в, коммуналках, небогато, нередко просто голодно.

1947 год. Мне десять лет. Отцу – 34 года. Он совсем молодой, по советским понятиям привилегированный человек.

А рядом – мир моего деда, где говорят по-французски, куда приходят Грабарь, Прокофьев, Алексей Толстой, Эйзенштейн, Ромм, Софроницкий, граф Игнатьев, Москвин, Ливанов. Здесь с иронией и скепсисом относятся к действительности, именуемой советской, здесь каким-то чудом сохраняется почти помещичий уклад жизни. Даже в трудные, нищие годы, когда у деда ничего официально не покупали, он продавал картины немногим знакомым – тому же Алексею Толстому.