Выбрать главу

Других педагогов не помню – практически я уже никакие уроки не посещал, уже перешел в музыкальное училище, где общеобразовательные предметы не слишком ценились – главным была музыка.

Историю СССР в училище нам преподавал странный человек, с красным лицом, похожий на своеобразный гибрид Муссолини и Кагановича, только без усов. Хромой, с палкой, инвалид войны. Звали его Коммуний Израилевич. Между собой мы звали его Кома. Человеком он был огромной эрудиции, по тем временам очень передовых взглядов и действительно оставил след в нашей памяти. Как-никак были уже первые послесталинские годы. Все, что он рассказывал, было по программе, но говорил он с улыбочкой и какой-то иронией, за каждым словом чувствовалось двойное дно. Он очень интересно рассказывал нам о Троцком, гораздо более подробно, чем излагалось в учебнике. От него я впервые услышал (и навсегда усвоил), что самое гениальное произведение Горького – его «Клим Самгин», роман, очень серьезно раскрывающий русский характер, а за ним и гибель всего сословия. Кома был больше чем учитель. Он был нам настолько интересен, что мы собирались у него дома, разговаривали, пили водку. Он нас любил, от него веяло инакомыслием, хотя времена были такие, что и слова этого нельзя было произнести. Тем не менее именно инакомыслие сквозило и в его жестком глазу, и в иронической интонации, и в манере общения с нами. Очень интересный был человек.

В музыке у меня было три учителя. В школе – Рафаил Чернов, в училище Рубах, интереснейшая личность, в консерватории – Оборин.

Однажды я болел, лежал в маминой постели, слушал радио. Тогда были такие маленькие приемнички-динамики, на две станции. Передавали музыку, какой прежде я никогда не слышал. У меня от нее чуть не случился оргазм. Так я открыл для себя Скрябина.

В музыке я себя никогда счастливым не чувствовал. Сначала вообще не любил ее. Потом научился понимать, любить, но себя в музыке не любил никогда. У меня недостаточно хороший слух. То есть слышу я неплохо, не сфальшивлю, но слух у меня не абсолютный. И двигательный аппарат, то есть связь между ухом и пальцами, не очень развит. Тягаться с Колей Капустиным, у которого все это было от Бога, я не мог. Он первым заставил меня почувствовать свою неполноценность.

Впрочем, в училище это чувство унижения и неудобства от собственной второсортности меня не очень тяготило. Был азарт, желание быть хорошим, быть лучше других, тщеславие. Я 6ыл недостаточно плох, чтобы меня не приняли в консерваторию. А вот консерваторские годы были мучительны из-за постоянной необxодимости соответствовать другим. Я плохо писал диктанты, неважно шло сольфеджио. Не скажу, что я был хуже других. В каких-то отношениях совсем не хуже. Звуком я владел очень хорошо, поступал я в консерваторию не по блату -поступал с программой очень сложной, тяжелой, по меркам 1957 года, диссидентской. Играл «Петрушку» Стравинского, «Рапсодию на тему Паганини» Рахманинова. Председателем экзаменационной комиссии был Нейгауз. Румяный, седоусый, он сидел в своих неизменных перчатках с отрезанными пальцами, прикрывавших ревматические руки. Я, конечно, знал его как замечательного пианиста, но не подозревал, что он был одним из действующих лиц в любовной драме Пастернака.

Нейгаузу очень понравилось, что я играл Стравинского, который тогда был запрещенным композитором. Думаю, Py6aх нарочно дал мне такую «левую» программу, решил, что с сыном Михалкова ничего не случится. Меня приняли по классу рояля к Льву Оборину. Он был маминым другом. Она позвонила ему: «Левушка! Как замечательно!» Он был для нее Левушкой еще тогда, когда в начале 30-х шестнадцатилетним мальчиком ездил в Варшаву и выиграл там конкурс.

Программа у меня была хорошая, но, думаю, решающую для Оборина роль сыграло все-таки личное знакомство, дружба с мамой. И в музыке, и в музыкальной педагогике он был очень крупной фигурой, личностью. В классе у него в то время училось несколько гениев – Володя Ашкенази, Дмитрий Сахаров, Михаил Воскресенский, Наум Штаркман. Рядом с этими великими я был как не пришей кобыле хвост. Особенно этого не чувствовалось, но я-то знал, что с ними мне никогда не тягаться.

Мы довольно часто собирались. На первом курсе Володька Ашкенази придумал устроить философские чтения. Собирались группой у нас дома, по очереди делали доклады – по Платону, по Аристотелю, занимались мы классической философией. Занятия эти быстро кончились: кого-то из нас, кажется Володьку, вызвал Свешников, ректор консерватории.

– Вы, ребята, собираетесь, изучаете какую-то идеалистическую литературу, – сказал он, – не нужно вам это. Хотите делать карьеру, советую, бросьте.

Может, кто-то стукнул, может, был звонок из КГБ. В общем, философствовать мы перестали.

ЗАВИСТЬ

Первое мое воспоминание, связанное с семейством Ливановых, меньше всего касается Васи, к которому меня повели играть вскоре по возвращении из эвакуации, тем более – старших Ливановых. Мне было безразлично, кто этот мальчик, каков он, кто его родители, но вот автомобильчики, которые привез ему папа из Риги, недавно освобожденной от немцев, никогда не забуду То ли они были немецкие, трофейные, то ли привезенные откуда-то из Америки, но в любом случае совершенно обалденные. Не мог от них оторваться, ничего подобного в жизни не видел. Они были заводные, сами катались, у каждой был руль, в одной даже играла музыка.