Я заулыбался:
— No, no, mais si!»[35] — и мы посмеялись. Трое мужчин. Стикс был младше меня на два года и женат вторым браком. Жан-Поль — старше на тридцать лет и в третьем браке. Видимо, все это было им не в новинку, да… Они оба знали, о чем говорят. Я не спрашивал о Еве, а просто говорил о ней — и это доставляло мне удовольствие.
И этого мне было достаточно.
…Belle Parisienne предложила поменяться местами. Здесь слишком жарко, Владимир, ты сгоришь до выступления, сказала она хорошо поставленным голосом певицы. Belle Parisienne сошлась в 18 лет с музыкантом и жила с ним, пока училась пению и музыке. Они бы остались вместе, не раздражай он ее тем, что каждый год менял инструмент. В конце концов чехарда гобоев, саксофонов, гуслей и цимбал взбесила чаровницу, и та, топнув полной ножкой, отправилась бродить по Франции и миру. Порхала пожелтевшим листом платана. Когда деньги кончались, Belle Parisienne шла в офис и работала 1–2 месяца на скучных никчемных работах. Или получала место в каком-то культурном проекте региона. Она призналась нам, что это ждет ее после фестиваля. Но затем — сладко жмурясь, призналась Belle Parisienne, — ее ждет Астурия. Дубы и желуди, свиньи и Писарро. Кто-то из далеких ее предков родился в Астурии… она чувствует… вот и поедет туда на месяц-другой. Глядишь, и обоснуется где. Я решил, что она едет в Астурию за новым мужиком. Глянул на Стикса, и тот почему-то кивнул. Так и есть, дружище? — говорил он взглядом, прочитав мои мысли. Я оглянулся. Мы сидели под платанами.
— Знаете, как зовут эти деревья русские? — спросил я, и по привычке, перенятой у Жан-Поля, сразу добавил, не дожидаясь согласия: — «Les femmes sans honte»[36].
— Но почему? — воскликнула весело Belle Parisienne.
— Они скидывают с себя кору, как одежду, — сказал я.
Стикс улыбнулся, хмыкнул: и, разведя руками, нарисовал в воздухе то ли сердце, то ли задницу. Этот меланхолический жест в его исполнении означал «да», «нет», «быть может» и вообще все. Он так реагировал на всё. Belle Parisienne, улыбаясь, сказала:
— Ты кого-то ищешь?
— Нет, с чего бы… — удивился я.
— У тебя вид человека, который кого-то ищет, — настаивала она, чуть повернув голову.
— Ты сбиваешь меня с толку ямочкой на щеке! — запротестовал я.
Мой комплимент был принят, мой блуждающий взгляд — прощен. Я продолжил сидеть на солнце, хотя лицо мое уже нещадно горело. Но мне хотелось, чтобы Ева увидела меня сразу. Но она так и не появилась… Наконец все оказалось готово, и нас усадили в круг, после чего словно из ниоткуда — церковь, шепнул Стикс, — появились чтецы, во главе которых шествовала Ева. Там шли несколько молоденьких актрис, и уважаемый мэтр — я понял это по его артистическому костюму и гриве волос, — и несколько крепких профессионалов… Но всех их затмевала Ева — моя Ева — словно обвалившаяся со скульптурного пояса, обрамлявшего церковь. В цветастой длинной юбке и кофте, спадающей с одного плеча, она встала на баррикаду Марианной культуры, странного то ли русского, то ли балканского писателя и сделала это не ради смехотворных «свободы», «равенства» или «братства». Ева вышла на баррикады ради меня. Она взошла на трибуну готовой умереть в огне девственницей. Принесла себя в жертву вместо меня. Ведь это я, я должен был своим жалким, глухим, прерывающимся голосом читать все то, что написано когда-то совсем другим человеком… Она спасла не Францию, она спасла больше — меня. И я любил ее еще до того, как она подошла к микрофону и прочитала несколько страниц из моей нелепой, забавной, меланхоличной книги, и прочитала их так, что в меня влюбились все присутствовавшие.
Я сидел, зажав руки между колен, и глазам своим не верил.
А она под аплодисменты собрала листы, которые ветер то вырывал у нее из рук, то вручал обратно… словно играл, и села рядом со мной. Повернула лицо. Улыбнулась. Приподняла брови — итак…
— C’était génial[37], — сказал я.
— C’est à dire pas mal[38], — уточнила она.
Я улыбнулся. Она помнила мои шутки. Мои глаза наполнились слезами. Господи. Она помнила, о чем я говорил вчера! Колокол на церкви зазвонил. Мы терпеливо подождали, пока он умолкнет и начнет чтения следующий артист, тот самый, в небрежном костюме и с гривой…
— И все-таки, Владимир, — произнесла она, и даже кокетливо. — Comment tout s’est passé?[39] — спросила она.
…Comment tout s’est passé… любовь моя, ты читала лучше всех, хотя тебе казалось, что ты читаешь хуже, и поэтому стеснялась. Другие читали с «выражением», играли мимикой, жестами и перепадами голоса. Словно поездка по серпантинам было их чтение. Ты же — Ma Belle, Ma Dame — была ровна и беспристрастна и несла нас словно «Пинту» и «Санту-Марию» по волнам безбрежного, бесконечного Океана. Словно Бог, ты глядела сверху на всех нас, и на нелепых персонажей моих нелепых книг, и на нас настоящих, и все мы стали равны для тебя. Ты фигура на носу корабля, открывавшего мир. Ветер дул тебе в лицо, и брызги летели. Ветер развевал твои волосы и прижимал юбку к твоим ногам спереди. Она трепетала где-то сзади, за тобой, и там же играли твои волосы, но спереди — все было сжато, зафиксировано тугим напором воздуха. Одежда прилипла к тебе, и, чтобы быть видимой и слышимой, ты чуть наклонялась вперед. От этого ты была похожа на барельеф — наполовину живой, высеченный из небытия резцом ветра, движением воздуха спереди… и еще застывший, завязший сзади в камне. Я любовался тобой и любил тебя. Твои напряженные губы… брови — при особенно сильных порывах ветра они разлетались чайками, долетевшими сюда из Марселя, — чуть склоненная голова.