L’Arcane sans nom[130]
В доме нас уже ждали. Рослая Катрин, задевая бумажные фонарики, развешанные на ветвях инжира, сновала от бочки с пивом к винной канистре, угощая собравшихся: молодежь из лагеря добровольцев, друзья семьи, просто соседи. Как оказалось, жена господина директора фестиваля обносила молодежь собственноручно не случайно. «Мы отдаем дань уважения молодым людям, которые приезжают со всех концов Франции помочь нам, и делают это бесплатно, и чтобы подчеркнуть это, в самый разгар фестиваля, когда он еще в зените, но уже завтра пойдет на убыль…» Мысль о том, что моей поездке придет конец и случится это намного раньше, чем казалось, причинила мне боль почти физическую. Что-то острое пронзило пах, я присел на террасе, замаскировав глубокой позой мыслителя — закинутая на ногу нога, согнутая спина, подбородок, утонувший в кулаке, — страшные мучения. С каждый минутой становилось все хуже, я даже побледнел слегка. Хорошо, никому до меня дела не было: молодежь веселилась, выкатывая на полянку у дома бутылки перно, которых я насчитал около дюжины, да распивая пиво. Катрин — прямая и ходячая антитеза Октоберфеста — худая, безгрудая, бескровная… Жан-Поль, присевший послушать, о чем молодежь судит и рядит… Кто-то из чтецов, присевших погреться возле молодого костра. Ну и я, вестимо. Потихоньку, не привлекая внимания, постарался отползти в сторону кухни. Стакан холодной воды, затем лестница наверх. Там я переоделся, решив спуститься. Все равно шум во дворе не даст заснуть, да и блики фонариков бросались в окно, словно глупые ночные бабочки, которых так много здесь оказалось. Два, три, четыре… Я загибал пальцы, считая, сколько же дней осталось до конца фестиваля. Пять! Меньше недели. Я проглотил четыре таблетки диклофенака, пообещав себе не пить, — слабо, впрочем, веря этому своему обещанию, — и стал переодеваться. Лекарство действовало быстро, меня бросило в жар. С пылающим лицом я направился в душ, решившись. Сегодня или никогда. Я должен объясниться с Евой, и момент для этого намечался подходящий… Идеальный! От толпы молодежи буквально исходил запах страсти. Словно от чертей в аду серой, от юнцов несло гормонами и от девчонок — потом молодых кобыл. Я подумал, что их плевки и мочу можно собрать в бутыли, чтобы замесить на основе этих жидкостей удивительное лекарство от старости и отсутствия желания. Конечно, я-то сам еще был ого-го, мучительно утешал я себя, рассматривая в зеркало первые признаки старения — незаметные пока… и потому такие заметные! Но я признавал, признавал… что время цветения моего миновало. Я, как и все, чье солнце вошло в зенит, держусь на этой планете лишь благодаря умению и мастерству. Если повезет, зацеплюсь надолго, иначе — быстро улечу пожелтевшим и выцветшим сорняком. Но все это неважно, поскольку является вопросом лишь мастерства, умения цепляться за жизнь и везения. Естественный ход вещей прерван. Я больше не расту. Я умираю. Мой ствол сух и прям, но молодые соки не бурлят в нем. Потому и писать я больше не могу, хотя на приемах былого мастерства продержусь еще сколь угодно долго. Но где она, где — думал я, надевая после душа лучшую рубашку, застегивая дрожащими руками запонки, — та легкость молодого дельфина, с которой я кувыркался в словах и чужих постелях. Та бескорыстная радость щенка, с которой набрасывался я на людей незнакомых мне — чтобы познать их в счастье и невзгодах, — которая была присуща мне, как дыхание. Я утратил легкость, обронил где-то — ненужным предметом, который хочется потерять, — желание жить. И только Ева, лишь одна Ева — я уже сел на матрас и дрыгал ногами, вдеваясь в джинсы понаряднее, — напомнила мне о том, что я Есть. А раз так, то глупо с моей стороны упускать эту женщину, решил я. Она вернула мне смысл, всего меня, пыхтел я, обуваясь. Для этого вечера я выбрал синие туфли, неизменно приносившие мне удачу. По выражению моей французской издательницы, légendairs chaussurs bleus[131], в которых я неизменно выходил на все самые значимые события — от литературных церемоний до важных встреч — и которые так шли мне.
— Синий цвет вам идет, Владимир, — сказала Ева, сидевшая на ступеньках дома.
Я не видел ее и чуть было не споткнулся о ее ногу. Я испытывал неловкость, но знал, что сегодня все разрешится — или в мою пользу, и тогда все мои неловкости списываются грехами после покупки индульгенции… или не в мою, и тогда, собственно, какая разница, с каким прошлым я окажусь в аду. Да и ад ли это будет? Я малодушно представил себе жизнь без Евы, с благодарностью принимая от Катрин стаканчик вина. Все пойдет как было… по накатанной… Я вспомню об этом эпизоде не раз, да… но лишь как об удивительном романтическом приключении, взволновавшем меня когда-то… Не исключено даже, что мне захочется увидеть Еву — лет двадцать спустя, — чтобы оценить ее, и понять, какой правильный выбор я сделал, уехав без объяснений. Зная себя, я не был уверен, что останусь доволен выбором. Тем сильнее мне хотелось подавить в себе это будущее свое «я», уже недовольно брюзжавшее откуда-то из глубин голубоватой рубашки, надетой под темно-синий пиджак и ярко-синие туфли. Честно говоря, я выглядел слегка как клоун. Но если вы не красавец, небольшая доля l’ironie в вашем стиле никогда вам не помешает. По крайней мере, я знал, я резко выделяюсь среди окружающих — молодых людей в шортах, Катрин в простом холщовом платье, настолько отличающемся от фартуков Октоберфеста, что неизбежно наводящем на мысли о них, и Жан-Поля в его неизменном катарском балахоне на почти пижамные по крою брюки. Пошатываясь от легкого головокружения — я боюсь высоты, и крутые лестницы не для меня, — я остановился на нижней ступени рядом с Евой. Двор дома Жан-Поля напоминал праздничную ярмарку… невиданную карусель… я ждал, что вот-вот взметнется ветер и Еву, мою ненаглядную и дорогую Еву, унесет на чудном зонте. Я собирался стать этим ветром. Где-то в долине мигали огни, звучала музыка. Я списал это на волнение и близорукость — речь ведь шла о пастбищах и лесе, необитаемых совершенно… Дело, очевидно, в отражении фонариков в стеклах, атмосфере праздника. Мы, пусть и запоздало, пересекали экватор, значительная часть фестиваля миновала, и мероприятие шло весьма удачно. Ощущение моряцкого торжества подчеркивала парочка парней, напяливших тельняшки. Ева пояснила мне — ничуть не смущаясь и, очевидно, не ставя себе цель смутить меня, — что это последнее слово моды. Как и шорты, и парусиновые туфли. Я вновь с досадой почувствовал себя анахронизмом. И дело даже не в возрасте. Я всегда такой… никогда не мог понять, что нужно делать, и, самое главное, когда нужно делать это «что». Ведь стиль это умение все сделать вовремя и к месту. Что же, подумал я, налив себе еще вина, остается играть на своей неуклюжести. В руках у меня было два стакана — добрейшая Ева, снисходительнейшая Ева, попросила меня принести ей чуть-чуть вина. Я нес его, как чашу с кровью Христовой. Двумя руками, прикрывая корпусом от жарких тел молодых людей, перекатывающихся по поляне.