Выбрать главу

— Полагаю, что если бы литература представляла собой явление, до такой отвлеченной степени довлеющее себе, то она ни в коем случае не сыграла бы в истории земной цивилизации столь грандиозной роли. Видимо, в том все и дело, что изящная словесность испокон веков открывала заинтересованному человеку перспективы иного — я подчеркиваю это прилагательное, — иного материального и надматериального бытия, в силу чего и была насущна.

— Вы слишком высокого мнения о человечестве, — весело сказал Гете. Тысячелетиями книги пользовались успехом только потому, что нечем было заполнить унылые вечера. То же самое касается музыки: великому композитору дано слышать нескончаемую музыку мира и переносить ее на нотную бумагу, тем самым занимая досуг отборной публики, а бродячий шарманщик знай себе крутит ручку своего ящика, увеселяя наших немецких дурней, — и в результате все довольны, но не более того. Впрочем, мне бы очень хотелось разделить ваш оптимистический взгляд на вещи, и в связи с этим я предлагаю следующую аллегорию: душа поэта отражает сияние солнца в кромешной тьме, как луна ночной порой сеет свой серебряный свет на крыши, сады и пашни. Кстати заметить, теория отражения световых лучей, или учение о цветах, это мой конек. Вам, случаем, не попадалось мое «Учение о цвете»?

— Сожалею, — ответил я.

— Думаю, это самое дельное сочинение из тех, что я оставил немцам. Весьма поучительная книга, особенно если принять во внимание пропасть несообразностей, которые допустил Исаак Ньютон. Например, мои наблюдения за изменением цвета снега дают богатую пищу для взыскательного ума. В полдень, при наиболее ярком солнце, на расстоянии восемнадцати — двадцати миль снег выглядит желтым, даже красновато-желтым, в то время как бесснежная местность утопает в синеве. Этот феномен не удивляет, так как известно, что соответствующая масса промежуточной мутной среды придает белому снегу, отражающему полуденное солнце, темно-желтый оттенок, но решительно опровергает путаника Ньютона, который утверждал, будто воздух имеет свойство все окрашивать в синий цвет. Если бы воздух сам по себе был голубоватым, то снег на гигантском пространстве должен был бы светиться голубизной или хотя бы молочной голубизной, но не отливать желтым или красновато-желтым цветом…

— Хорошо, — сказал я, — давайте посмотрим на проблему с оптической точки зрения. Если мы с вами договоримся, что литература не способна заинтересовать нас перспективой иной материальной или надматериальной жизни и посему она не так насущна, как инсулин для шизофреников и страдающих диабетом или как водка для горьких пьяниц, то с оптической точки зрения у нас получается чепуха!.. Ибо у каждого человека имеется совершенный оптический аппарат — глаз, который способен воспринимать свет в кромешной тьме, то есть вопреки этой прозе жизни, и, следовательно, всякий непоэт есть тот же поэт, но только он не умеет писать стихи.

— В сущности, так оно и есть, — легко согласился Гете. — Иначе чего бы стоил венец Творенья!..

— Однако давайте встанем на позицию читателя, — предложил я. — Ну посудите сами, зачем ему тратить время на какой-нибудь толстенный роман какого-нибудь почтенного романиста, который знаменит описаниями прекрасных восходов солнца, если читатель сам тысячу раз наблюдал утреннюю зарю, но только самостоятельно он ее не способен изобразить… Неужели единственно того ради, чтобы, закрыв книгу, провозгласить: ты погляди, как мужик похоже описывает, ай да Пушкин, ай да сукин сын?

— Кто такой Пушкин? — спросил мой великий немец, и глаза его приобрели внимательное выражение.

— Как?! — изумился я. — Вы про Пушкина не слыхали?! Странно, ужасно странно… У нас существует предание, будто вы ему послали свое перо.

— Это, впрочем, не исключено, у меня было много корреспондентов, а уж сколько я своих перьев поразослал — это не сосчитать.

— Пушкин — наш великий поэт и прозаик, даже сначала прозаик, потом поэт. Для русской культуры он был тем же, чем вы были для немецкой, только немного круче.

Гете сказал:

— Я знаю только одного истинно великого прозаика — это блистательный Вальтер Скотт. Но и он был не без греха: например, в той сцене, где Айвенго встречается с королем в деревенской харчевне, Скотт в цветах описывает костюм августейшей особы, между тем отсутствие мутной среды и яркий свет пламени в камине непременно должны были смазать гамму и окрасить предметы в темно-оливковые тона…

— Стало быть, с одной стороны, всякий непоэт есть тот же поэт, но только он не умеет писать стихи, а с другой стороны, изобразительность представляет собой генеральное направление всякой литературы, причем этим направлением ангажировано девять десятых всех писателей и поэтов. Нет, это прямо умора: сочинитель из кожи вон лезет, ночи не спит, наживает себе язвенную болезнь и все для того, чтобы в результате кельнский или тамбовский обыватель сказал: похоже…

— Все дело в том, — с каким-то сахарным выражением молвил Гете, — что произведения изящной словесности вовсе не адресованы большинству, даже читающему большинству. Ибо всех ухищрений и красот этих произведений не способен освоить ни ремесленник, ни политик, ни бюргер, ни филистер. Кстати заметить, единственным политиком, который что-то понимал в литературе, был Наполеон. Во всяком случае, когда мы с ним беседовали в Эрфурте в тысяча восемьсот восьмом году, он высказал довольно глубокие суждения о моем «Вертере». Но, я думаю, это случай исключительный, ведь Наполеон был, в сущности, не человек, а монстр или, лучше сказать, стихия. Недаром остановить его не могла ни одна армия мира, и предел вожделениям сначала положили ледяные степи России, а затем непосредственно перст Божий, указавший маршалу Груши гибельное направление в битве при Ватерлоо. Даже глядя на бюст этого великого человека, понимаешь, что он был монстр. Правда, у меня бюст Наполеона стоял в темном углу комнаты и поэтому частенько приобретал фантастические черты. Если посмотреть на него со стороны света, то он давал все градации синевы, от молочно-голубого оттенка до темно-лилового. А если смотреть на бюст против света, то он давал все градации желтизны. Занятно, что при свечном освещении он переливался всем великолепием активных цветов вплоть до рубиново-красного. Остается только удивляться этому филистеру Ньютону, который не видел простых вещей…

— Мы с вами застряли на том, — строго напомнил я, — что произведения изящной словесности адресованы вовсе не читающему большинству.

— Ну да. Собственно говоря, полностью исчерпать произведение изящной словесности, принадлежащее перу одного писателя, способен только другой писатель. Только ему доступно все значение экспозиции, только он постигнет внутреннюю гармонию целого, только он оценит архитектонику сложной фразы.

— Таким образом, писатели пишут для писателей?..

— В общем, да. Разве что гений увлекает за собой стихию литературы, поднимает ее до своего уровня и тем самым способствует развитию посредственности, способствует качественному росту увеселительно-демократической литературы, а она-то как раз обывателю по зубам.

— Жалкий жребий! — потухшим голосом сказал я.

— Совершенно с вами согласен. Да еще нужно принять в расчет, что даже и гений способен на новое слово, на открытие только технического характера, но отнюдь не на новое слово по существу. И тем не менее как в государстве почти никто не хочет просто жить и радоваться жизни, а все хотят управлять, так и в искусстве почти никто не хочет наслаждаться уже созданным, а все стремятся непременно творить свое. Чудаки! Тем более чудаки, что все, что следовало написать, было написано еще до Рождества Христова. Недаром лучшее из сочиненного Шиллером — это его письма. Правда, гениальная литература может иметь еще историческое значение, ибо никакой Моммзен так достоверно не передаст дух жизни Древнего Рима, как его передаст Петроний. Но скажу откровенно: знай я в молодости, сколь много прекрасного уже существует в течение столетий, я не написал бы ни единой строки и подыскал бы себе какое-нибудь другое занятие.