Выбрать главу

И вспомнилась мне в этой связи одна картинка, а вернее даже не картинка, а некое состояние, однажды испытанное мной. Было это в начале 80-х годов, за год-другой до прихода М. С. Горбачева к власти. Уже достаточно поздно, около часу ночи, я оказался однажды один на Каменноостровском проспекте в Ленинграде. На улице не было ни души, и машин тоже уже не было, а если и проносилось мимо какое такси, так уже занятое. Тишина, тусклые фонари, никого и ничего, легкий предутренний озноб по спине — середина лета, вот-вот начнется рассвет.

В растерянности я стоял у стены какого-то дома, курил, размышляя, что же мне теперь делать: мне надо было на другой берег Невы, там был мой отель, а как я теперь туда буду добираться — пешком? Это черт те сколько ж надо идти! Ног никаких не хватит туда дойти. Да и успею ли дойти до Невы до развода мостов?

И вдруг издалека, от самого начала проспекта до меня донесся какой-то звук. Странный звук! И звук этот нарастал, нарастал, ширился, приближался, наполняя собой весь проспект — все это узкое ущелье, зажатое с двух сторон высоченными домами, и он давил, надвигался на меня, припечатывал меня к стене: «Стоять, стоять, стоять… Стоять!» Кому стоять? Мне стоять? Да я стою, стою! Я и так уже стою! А больше некому тут стоять. Я один тут на весь проспект, тут же ночь, тут же нет никого… Господи, что ж это такое? Что я — схожу с ума? Прекратите, остановите этот звук — у меня же уши сейчас лопнут, я больше не могу!

А через мгновение мимо меня со свистом, с воем, рассекая воздух и сотрясая стены домов этим ужасным ревом в мегафон, пролетела кавалькада из трех машин… Пролетела — и исчезла там вдали, по направлению к Черной речке, мигнув напоследок красными своими огоньками. И звук этот скоро стих, и опять на проспекте установилась тишина, и опять я остался один…

— Слушай, что же это было? — потом, уже утром, спросил я у одного своего питерского друга.

— Что? А ничего! — усмехнувшись, ответил он мне. — Скорее всего, Григорий Васильевич Романов, наш первый секретарь, на дачу поехал. Иначе он у нас и не ездит никогда. Что ж — предел мечтаний! Что ты удивляешься? В России ведь живем…

Нет, дорогие мои! Как оказалось — это еще далеко не «предел мечтаний». Я видел, как ездил Сталин. Я видел, как ездили Хрущев, Брежнев, Андропов, Горбачев. Но такого, как ездят нынешние — нет, такого я не видел никогда. И тот, кто, к примеру, хотя бы раз, как я, стоял (и неоднократно) в мертвой, бампер к бамперу восьми-десятикилометровой пробке от Усово до МКД по Успенскому шоссе, полчаса, а то и час дожидаясь, когда с таким же воем и свистом, с мигалками, с таким же мегафоном промчится мимо то ли президент, то ли премьер, то ли еще кто — повторяю, кто хоть раз испытал такое, тот, уверен, очень даже согласится со мной, что «предела мечтаний» у наших правителей нет и, наверное, не будет никогда.

Ну, а о «новых русских», естественно, и говорить нечего. Помню, как года два назад у подъезда нашего дома я увидел длиннющий белый американский лимузин — их таких полно теперь ездит по Москве. Лимузин из тех, на которых в Нью-Йорке возят или свадьбы, или похороны, или, на худой конец, один совет директоров какого-нибудь банка на встречу с советом директоров другого банка. Но то, что Рокфеллер на таком вот лакированном многометровом чудовище ни в жизнь никогда не поехал бы в единственном числе — это уж точно. Это, думаю, многие подтвердят.

— И кто ж это к нам пожаловал, а? — спросил я своего соседа по дому, который давно уже, видно, стоял возле этого лимузина, с восхищение и в то же время с нескрываемой иронией разглядывал все, что было «наворочено» на нем.

— А Кирсан Илюмжинов! Калмыкии президент. Может, слышали — есть такой?

Стокгольм

Может ли человек любить свою боль, свою тоску, свою неприкаянность в чужом, пусть даже и не враждебном, даже в общем-то благожелательном, но абсолютно равнодушном к нему мире? По собственному опыту знаю — может. Именно так я и по сегодняшний день люблю Швецию, Стокгольм, где мы прожили с женой почти весь 1992 год.

Уехали мы туда по контракту со Стокгольмской Высшей школой экономики буквально в первые дни «гайдаровских» реформ, причем с одним, подавлявшим тогда все другие чувством: а вдруг навсегда? А вдруг назад уже нам дороги нет? Это было даже не просто некое чувство — это был страх, животный, нутряной какой-то страх, понятный однако, думаю, многим, если не всем.