– Как же так? Ведь ты с ним незнаком?
– Вона! А с моими переклитками вы разве были знакомы?
– Да ты нас представил!
– А ты меня представь! Тайн у вас от меня быть не может – и Голушкин человек широкий. Он, посмотри, еще обрадуется новому лицу. Да и у нас, здесь, в С…, просто!
– Да, – проворчал Маркелов, – люди у вас здесь бесцеремонные.
Паклин покачал головою.
– Это вы, может быть, на мой счет… Что делать! Я этот упрек заслужил. Но знаете ли что, новый мой знакомец, отложите-ка на время мрачные мысли, которые внушает вам ваш желчный темперамент! А главное…
– Господин мой новый знакомец, – перебил его с запальчивостью Маркелов, – скажу вам в свою очередь… в виде предостережения: я никогда ни малейшего расположения к шуткам не имел, а особливо сегодня! И почему вам известен мой темперамент? (Он ударил на последний слог.) Кажется, мы не так давно в первый раз увидали друг друга.
– Ну постойте, постойте, не сердитесь и не божитесь – я и так вам верю, – промолвил Паклин – и, обратившись к Соломину: – О вы, – воскликнул он, – вы, которого сама прозорливая Фимушка назвала прохладным человеком и в котором точно есть нечто успокоительное, – скажите, имел ли я в мыслях сделать кому-нибудь неприятность или пошутить некстати? Я только напросился идти с вами к Голушкину, а впрочем – я существо безобидное. Я не виноват, что у господина Маркелова желтый цвет лица.
Соломин повел сперва одним плечом, потом другим; у него была такая повадка, когда он не тотчас решался отвечать.
– Без сомнения, – промолвил он наконец, – вы, господин Паклин, обиды никому причинить не можете – и не желаете; и к господину Голушкину почему же вам не пойти? Мы, я полагаю, там с таким же удовольствием проведем время, как и у ваших родственников, – да и с такой же пользой.
Паклин погрозил ему пальцем.
– О! да и вы, я вижу, злой! Однако же ведь вы тоже пойдете к Голушкину?
– Конечно, пойду. Сегодняшний день у меня и без того пропал.
– Ну, так «en avant, marchons! [37]» – к двадцатому веку! к двадцатому веку! Нежданов, передовой человек, веди!
– Хорошо, ступай; да не повторяй своих острот. Как бы кто не подумал, что они у тебя на исходе.
– На вашего брата еще за глаза хватит, – весело возразил Паклин и пустился вперед, как он говорил, не вприпрыжку, а «вприхромку».
– Презанятный господин! – заметил, идя за ним под руку с Неждановым, Соломин. – Коли нас, сохрани бог, сошлют всех в Сибирь, будет кому развлекать нас!
Маркелов шел молча позади всех.
А между тем в доме купца Голушкина были приняты все меры, чтобы задать обед с «форсом» – или с «шиком». Сварена была уха, прежирная – и прескверная; заготовлены были разные «патишо» и «фрыкасеи» (Голушкин, как человек, стоящий на высоте европейского образования, хотя и старовер, придерживался французской кухни и повара взял из клуба, откуда его выгнали за нечистоплотность), а главное: было припасено и заморожено несколько бутылок шампанского.
Хозяин встретил наших молодых людей с свойственными ему неуклюжими ужимками, уторопленным видом да похохатыванием. Очень обрадовался Паклину, как тот и предсказывал; спросил про него: – ведь наш? – и, не дожидаясь ответа, воскликнул: – Ну конечно! еще бы! Потом рассказал, что он сейчас был у этого «чудака» губернатора, который все пристает к нему из-за каких-то – черт его знает! – благотворительных заведений… И решительно нельзя было понять, чем он, Голушкин, больше доволен: тем ли, что его принимают у губернатора, или же тем, что ему удалось ругнуть его в присутствии молодых передовых людей? Потом он познакомил их с обещанным прозелитом. И кто же оказался этим прозелитом? Тот самый прилизанный, чахоточный человечек, с кувшинным рыльцем, который поутру вошел с докладом и которого Голушкин звал Васей, – его приказчик. – Не красноречив, – уверял Голушкин, указывая на него всей пятернею, – но нашему делу всей душою предан. – А Вася только кланялся, да краснел, да моргал, да скалил зубы с таким видом, что опять-таки нельзя было понять, что он такое: пошлый ли дурачок или, напротив, – всесовершеннейший выжига и плут?
– Ну, однако, за стол, господа; за стол, – залотошил Голушкин.
Сели за стол, закусив сперва вплотную. Тотчас после ухи Голушкин велел подать шампанское. Мерзлыми кусками льдистого сала вываливалось оно из горлышка бутылки в подставленные бокалы. «За наше… наше предприятие!» – воскликнул Голушкин, мигая при этом глазом и указывая головою на слугу, как бы давая знать, что в присутствии чужого надо быть осторожным! Прозелит Вася продолжал молчать – и хотя сидел на краюшке стула и вообще держался с подобострастием, уже вовсе не свойственным тем убеждениям, которым он, по словам его хозяина, был предан всей душою, – но хлопал вино отчаянно!.. Зато другие все говорили; то есть, собственно, говорил хозяин – да Паклин; Паклин особенно. Нежданов внутренно досадовал; Маркелов злился и негодовал – иначе, но так же сильно, как у Субочевых; Соломин наблюдал. Паклин потешался! Своею бойкой речью он чрезвычайно понравился Голушкину, который и не подозревал того, что этот самый «хромушка» то и дело шепчет на ухо сидевшему возле него Нежданову самые злостные замечания насчет его, Голушкина! Он даже полагал, что это – малый простой и что его можно «третировать» свысока… оттого-то он ему и понравился, между прочим. Сиди Паклин возле него – он бы давно ткнул его пальцем в ребра или ударил по плечу; он и то кивал ему через стол и мотал головою в его направлении… но между Неждановым и им восседал, во‑первых, Маркелов – эта «мрачная туча»; а там Соломин. Зато Голушкин закатисто смеялся каждому слову Паклина, смеялся на веру, наперед, хлопая себя по животу, выказывая свои синеватые десны. Паклин скоро понял, чего от него требовалось, и начал все бранить (оно же для него было делом подходящим) – все и всех: и консерваторов, и либералов, и чиновников, и адвокатов, и администраторов, и помещиков, и земцев, и думцев, и Москву, и Петербург!