Очень хорошо говорил Борис Андреевич; его красноречие имело бы большой успех где-нибудь в Петербурге – в департаменте или даже повыше, но на Соломина оно не произвело никакого впечатления.
– Не могут дворяне этими делами орудовать, – повторил он.
– Да почему же? почему? – чуть не закричал Калломейцев.
– А потому, что они те же чиновники.
– Чиновники? – Калломейцев захохотал язвительно. – Вы, вероятно, господин Соломин, не отдаете себе отчета в том, что вы изволите говорить?
Соломин не переставал улыбаться:
– Отчего вы так полагаете, господин Коломенцев! (Калломейцев даже дрогнул, услышав подобное «искажение» своей фамилии.) Нет, я себе в своих словах отчет всегда отдаю.
– Так объясните то, что вы хотели сказать вашей фразой!
– Извольте: по-моему, всякий чиновник – чужак и был всегда таким; а дворянин теперь стал чужаком.
Калломейцев захохотал еще пуще:
– Ну уж извините, милостивый государь; этого я совсем не понимаю.
– Тем хуже для вас. Понатужьтесь… может быть, и поймете.
– Милостивый государь!
– Господа, господа, – поспешно заговорил Сипягин, как бы ища кого-то сверху глазами. – Пожалуйста, пожалуйста… Kallomeïtzeff, je vous prie de vous calmer… [47] Да и обед, должно быть, скоро будет готов. Прошу, господа, за мною!
– Валентина Михайловна! – вопил Калломейцев, пять минут спустя вбегая в ее кабинет. – Это ни на что не похоже, что ваш муж делает. Один у вас нигилист завелся, теперь он привел другого! И этот еще хуже!
– Почему так?
– Помилуйте, он черт знает что проповедует; и притом – заметьте одно: целый час говорил с вашим мужем и ни разу, ни разу не сказал ему: ваше превосходительство!
– Le vagabond! [48]
Перед обедом Сипягин отозвал жену свою в библиотеку. Ему нужно было переговорить с нею наедине. Он казался озабоченным. Он сообщил ей, что фабрика положительно плоха, что этот Соломин кажется ему человеком очень толковым, хоть и немного… резким, и что надо продолжать с ним быть aux petits soins [49]. «Ах, как бы хорошо было его сманить!» – повторил он раза два. Сипягин очень досадовал на присутствие Калломейцева… Черт его принес! Всюду видит нигилистов – и только о том и думает, как бы их уничтожить! Ну, уничтожай их у себя дома! Не может никак язык за зубами подержать!
Валентина Михайловна заметила, что она рада быть «aux petits soins» с этим новым гостем; только он, кажется, в этих «petits soins» [50] не нуждается и не обращает на них внимания; не груб, а как-то уж очень равнодушен, что весьма удивительно в человеке du commun [51].
– Все равно… постарайся! – взмолился Сипягин.
Валентина Михайловна обещала постараться – и постаралась. Она начала с того, что поговорила en tête-à-tête [52] с Калломейцевым. Неизвестно, что она ему сказала, но он пришел к столу с видом человека, который «взял на себя» быть смирным и скромным, что бы он ни услыхал. Эта заблаговременная «резиньяция» придавала всему его существу оттенок легкой грусти; зато сколько достоинства… о! сколько достоинства было в каждом его движении! Валентина Михайловна познакомила Соломина со всеми своими домочадцами (пристальнее, чем на других, посмотрел он на Марианну)… и за столом посадила его возле себя о правую руку. Калломейцев сидел о левую. Развертывая салфетку, он прищурился и улыбнулся так, как бы желал сказать: «Ну-с, будемте играть комедию!» Сипягин сидел напротив и с некоторой тревогой следил за ним взором. По новому распоряжению хозяйки, Нежданов очутился не возле Марианны, а между Анной Захаровной и Сипягиным. Марианна нашла свой билетик (так как обед был парадный) на салфетке между местами Калломейцева и Коли. Обед был сервирован отлично; было даже «мэню»: разрисованный листик лежал перед каждым прибором. Тотчас после супа Сипягин навел опять речь на свою фабрику – вообще на фабричное производство в России; Соломин отвечал, по своему обыкновению, очень кратко. Как только он заговорил, Марианна устремила на него глаза. Сидевший возле нее Калломейцев начал было обращаться к ней с разными любезностями (так как его попросили «не возбуждать полемики»), но она не слушала его; да и он произносил эти любезности вяло, для очистки совести: он сознавал, что между молодою девушкой и им существовало нечто недоступное.