«Кажется, наступает зима, вновь возвращаются перелетные птицы», — сказал ей как-то в один из первых рабочих дней ее коллега, начальник отдела, и посмотрел при этом на термометр за окном. Хедвиг не знала, как следовало к этому отнестись, пожалуй, лучше всего никак.
И так она просидела всю зиму на своем стульчике — служебном месте, означавшем все и ничего: экономист по снабжению и сбыту. В серые дни — была зима, и серых дней было больше, чем ясных, — эта работа казалась ей едва ли не самой подходящей. И если бы дети из их дома вздумали дразнить ее «торговкой», она могла бы даже счесть это ужасно остроумным.
Каждое утро ровно в семь она неслась к проходной своего предприятия. Приходить раньше ей казалось не совсем скромным, а о том, чтобы она не опаздывала, заботилась мать.
Пройдя соответствующую подготовку, Хедвиг стала заниматься расчетом заработной платы.
В буквально считанные дни вид ее заметно поблекнул. Где бы она ни появлялась, она у всех вызывала сочувствие. «Ах, Винцент, я вижу одни только цифры, — пожаловалась однажды Хедвиг. — Как будто меня осудили на то, чтобы всю жизнь сидеть там и писать эти цифры…» И она наглядно показала ему, чем ей приятнее было бы заниматься.
Но скоро она привыкла. Раза два-три в день она прохаживалась по предприятию, приносила кофе, болтала то с одним, то с другим, и день проходил незаметно — ко всему можно приспособиться.
Вечера она проводила в «Эссо», в том самом, что остальным людям известно под названием «Эспрессо»[30]. Там она находила все, что делало ее жизнь полноценной после девяти часов сплошных цифр.
И там она была ХЕДВИГ. Она приходила, когда уже темнело, в своих потертых и вытянутых джинсах, засунув руки в зеленое пальтишко. В дверях останавливалась, обводя взглядом присутствующих, и делала приветственный жест. Там всегда кто-нибудь был, кого она могла приветствовать. Они называли это: «Выход Хедвиг».
Винцент, как правило, приходил значительно позднее: я студент, и у меня мало времени, не то что у трудящегося народа, который представляла здесь Хедвиг, считал он. Он уводил ее от вермута и сигаретного дыма; с головокружительных высот глубокомысленных разговоров о боге и мироздании они спускались на заснеженные улицы.
Раз в неделю Хедвиг ходила рисовать, чаще всего потому, что этого хотел Винцент; ей все эти бесконечные глиняные кувшины, яблоки и прочие предметы в различных положениях быстро надоели. В конце недели она бывала у Винцента, они много любили друг друга, и он часто ее рисовал. При случае Винцент пытался наставить ее на путь истинный, причем под этим он подразумевал то же, что и мать.
Как только в марте первые солнечные лучи упали на стульчик Хедвиг, она почувствовала себя неспокойно. Она уже не могла видеть свои цифры, не могла больше выслушивать разглагольствования секретарши о том, как не повезло с сыном одной из сотрудниц: ужасно грубый парень, так кричит, что дрожат стены в их уютной и с таким трудом заработанной кооперативной квартире; она уже едва отбивала атаки главного бухгалтера, который вопреки всем представлениям о бухгалтерах был еще потрясающе молод, к тому же не подозревал о существовании Винцента (хотя, по мнению компетентных сотрудниц из их отдела, это не имело никакого значения) и потому, следовательно, каждый день вертелся возле стола Хедвиг: «Ну что, коллега, вы все еще бредите искусством или вам уже нравится у нас?» Короче говоря, выдержать все это было невозможно.
Несколько недель продолжался период душевного смятения и бунта, вдобавок к этому снова похолодало, с неба сыпал снег. За это время Хедвиг перессорилась чуть ли не со всеми коллегами. Но однажды, когда вновь пригрело солнце, она постучалась в дверь отдела кадров и с сияющим лицом заявила об уходе. Начальник отдела кадров не сияла: сначала была довольно сурова, потом по-матерински ласкова — ни то, ни другое не подействовало. Характеристика, выданная Хедвиг, оказалась, как и следовало ожидать, не блестящей, но это было последнее, что ее могло бы еще огорчить.
Легкой походкой она вышла через проходную.
Ах, Винцент, я летела оттуда как на крыльях. Лишь воспоминание о коллеге, начальнике отдела, несколько отягощало ее крылья, воспоминание о последних словах, приветливых и полных понимания: «Ни пуха тебе, перелетная птичка, не жалей ни о чем». «Хотелось бы его нарисовать, — неожиданно вслух подумала Хедвиг в один из безмолвных часов с Винцентом. — Или сделать графический портрет».