Выбрать главу

Присев среди развалин на квадратный камень, я вновь погрузился в раздумья о доне Сандальо, о том, был ли у него семейный очаг и служил ли ему таковым его дом, где, как известно, он жил с покойным сыном и, может статься, не с ним одним, но и с кем-то еще, предположим с женой. Женат ли он? Жива ли его жена? Или он вдовец? И почему я думаю обо всем этом, зачем пытаюсь разгадывать эти загадки, представляющие собой подобие шахматных задач из тех, что мне, увы, не предлагает игра моего бытия?

Да, мне она их не предлагает... Ты ведь знаешь, Фелипе: вот уже много лет, как я лишился семейного очага; мой очаг был разрушен, и даже копоть от камина рассеялась в воздухе; ты знаешь, что эта утрата навсегда вселила в меня отвращение к человеческой глупости. Робинзон Крузо был одинок, и одинок был Гюстав Флобер, не выносивший людского скудоумия; одиноким я воображаю себе дона Сандальо, и сам я одинок. А все, кто одинок, Фелипе, мой Фелипе, все они узники, все они заключены в темницу своего одиночества, хоть и живут на свободе.

Что станет делать дон Сандальо со своим нынешним, еще большим одиночеством, в тюремной камере? Покорится своей участи и, попросив шахматную доску и книжку с шахматными задачами, займется их решением? Или сам станет придумывать новые шахматные задачи? В чем у меня почти нет сомнений — в противном случае я бы весьма заблуждался относительно его натуры, а я не думаю, что могу заблуждаться относительно него, — так это в том, что дон Сандальо нипочем не станет ломать голову над той задачей или теми задачами, каковые поставит перед ним своими вопросами судья.

А что стану делать я, в то время как дон Сандальо сидит в тюрьме, в этом городе, куда я приехал искать спасения от преследующей меня неизлечимой антропофобии? Что я стану делать в этом прибрежном уголке у подножия горы, если у меня отняли дона Сандальо, единственного, кто связывал меня с человечеством, в равной мере привлекающим меня и внушающим мне отвращение. И если даже дон Сандальо выйдет из тюрьмы и вернется в казино, а в казино вернется к шахматам — чем он еще может заниматься? — как я стану играть с ним или хотя бы взгляну ему в глаза, зная, что он был в тюрьме, и не зная за что? Нет, нет, дон Сандальо, мой дон Сандальо, погублен тюрьмой. Предчувствую, что он уже оттуда не выйдет. Выйти из тюрьмы, чтобы весь остаток жизни быть для себя самого задачей, и задачей решенной? Невозможно!

Ты не в силах вообразить, Фелипе, в каком состоянии души я покинул развалины старой усадьбы. Мне даже пришло на ум, что, может быть, для меня лучше всего построить на этих руинах тюремную камеру, такую удобную камеру на одну персону, да и запереться там. Или, пожалуй, что еще предпочтительнее: пусть меня возят, как Дон Кихота, в деревянной клетке, на телеге, запряженной волами, и, проезжая среди полей, я буду наблюдать, как там копошатся благоразумные люди, мнящие себя свободными. Или свободные люди, мнящие себя благоразумными, что по сути одно и то же. Дон Кихот! Столь же одинокий, как Робинзон, как Бувар, как Пекюше, одинокий рыцарь, которого некий важный священник, напичканный глупостью всех благоразумных людей, назвал Доном Остолопом и объявил поврежденным в уме и кому бросал в лицо свои грубые порицания и пошлые нравоучения. Коль уж речь зашла о Дон Кихоте, должен тебе сказать, дабы как-то завершить эти письменные излияния, что я сочинил для себя другой конец его истории: Дон Кихот не умер вскоре после того, как вернулся домой, побежденый в Барселоне Самсоном Карраско, а жил еще довольно долго, и его благородное, святое безумие покинуло его, не выдержав нашествия людских толп, которые осаждали дом бедного идальго с просьбами избавить их от нужды или вылечить от косоглазия: когда же он говорил, что не в силах им помочь, они осыпали его бранью и называли лицемером и отступником. А выйдя из его дома, добавляли: «Был рыцарь да весь вышел!» Однако самые тяжкие муки причиняли ему полчища репортеров, которые донимали его расспросами, или, как теперь принято выражаться, брали у него интервью. Я даже представляю себе, как кто-нибудь из них спрашивает у Дон Кихота: «Скажите, кабальеро, как вам удалось стать знаменитый?»

Но довольно, довольно, довольно. Человеческая глупость неистощима.

XVII

30 октября

Непредвиденные и необычайные события, как и несчастья, идут, по народному поверью, косяком. И потому ты даже не можешь вообразить себе, что меня еще ожидало. Так вот, вообрази: меня вызвали к судье дать показания. «Показания... о чем?» — спросишь ты. Это именно тот вопрос, который я задавал самому себе: «Показания... о чем?»

Итак, я предстал перед судьей, который велел мне дать клятву или поручиться своей честью, что я буду говорить правду обо всем, что я знаю и о чем меня станут спрашивать, и тут же он задал мне вопрос, знаком ли я и с каких пор с доном Сандальо, прозванным Квадратным Кругом. Я объяснил судье, какого рода было мое знакомство с доном Сандальо; сказал, что играл с ним в шахматы, но о жизни его не имею ни малейшего представления. Несмотря на мой ответ, судья продолжал выведывать у меня мне неведомое и спросил, не случалось ли мне слышать от дона Сандальо что-либо касательно его отношений с зятем. На это я отвечал, что до сей поры не слыхал о том, что у дона Сандальо есть или была замужем дочь, равно как и том, что сам он носит такое странное прозвище — Квадратный Круг.

—  Но дон Сандальо, по свидетельству его зятя, который и посоветовал нам вызвать вас для показаний, однажды у себя дома говорил о вас, — возразил судья.

—  Обо  мне? — воскликнул  я  в  крайнем  удивлении,  потрясенный услышанным. — Но мне казалось, он даже имени моего не помнит! Я думал, что едва ли я для него существую!

—   Вы  ошибаетесь,  сеньор;   по   свидетельству  его   зятя...

—   Но я вас уверяю, сеньор судья, — прервал я судью, — кроме того, что я уже вам сказал, я ничего больше не знаю о доне Сандальо и не желаю ничего знать.

Судья, казалось, наконец поверил в мою искренность и отпустил меня, избавив от дальнейших расспросов.

Все происшедшее с моим доном Сандальо повергло меня в состояние полной растерянности. Я не мог заставить себя пойти в казино, где меня ранило бы каждое слово беседующих между собой завсегдатаев, столь несомненно олицетворяющих для меня среднее человечество, среднее арифметическое человеческого общества. Повторяю, Фелипе, я не знаю, что мне делать.

XVIII

4 ноября

И вот сегодня, Фелипе, самое необычайное, самое непредвиденное! Дон Сандальо умер в тюрьме. Я не помню, как я об этом узнал. Должно быть, услышал в казино, где толковали о случившемся. Не желая вникать в эти толки, я покинул казино, и ноги сами понесли меня на гору. Я шагал, как во сне, не понимая, что со мной делается. Незаметно для себя я очутился перед моим старым дубом и укрылся в его дупле от начавшегося дождя. Сидя скорчившись, подобно Диогену в бочке, в своем убежище, я погрузился в странное забытье под шум ветра, кружившего сухие листья и бросавшего их к подножию дуба и к моим ногам.

Не знаю, что там со мной произошло. Почему вдруг навалилась на меня беспросветная тоска и я дал волю слезам, да, да, Фелипе, ты слышишь, дал волю слезам, оплакивая смерть моего дона Сандальо? Безмерная пустота образовалась в моей душе. Этот человек, которого не интересовали придуманные шахматные задачи, обычно помещаемые в газетах в разделе ребусов, логогрифов, шарад и всего прочего в том же роде; человек, потерявший сына, имеющий или имевший замужнюю дочь и зятя, человек, которого посадили в тюрьму и который там умер, этот человек умер и для меня. Я никогда больше не услышу, как он молчит, играя со мной в шахматы, не услышу его безмолвия. Безмолвия, расцвеченного одним-единственным словом, произносимым торжественно в подобающий момент: «Шах!» Но нередко и это слово не размыкало уст дона Сандальо, ибо, если шах налицо, к чему объявлять его вслух?